Поляна, 2013 № 04 (6), ноябрь - Журнал Поляна
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я тебя приглашаю. — Легкий удар тока с частичной парализацией дыхательной функции!
Выглядела она потрясающе: в темно-синей обтягивающей юбке и в нежно сквозящей розовой гипюровой кофточке, под которой просвечивало то, что я и разглядывать-то не смел. Я, как загипнотизированный, взобрался на подоконник и выпрыгнул к ней во тьму.
— Сашок! — попросила она. — Поставь, пожалуйста, для нас «Ночь коротка» и объяви «белый танец».
— Объявляется бевый, — прорычал в микрофон Сашок голосом Луи Армстронга и сделал паузу, — танец!
Я еще летел из окна, когда понял, что с белым танцем был вероломно обманут. Но Тоня могла из меня веревки вить. Четыре года назад, когда я был совсем малышом и жил во второй Рузе, она была моей вожатой и — от скуки, что ли? — научила меня танцевать. У нас там была шикарная, почти городская танцплощадка, со всякими беседками и скамеечками, не то что эта наша голая палуба. Только танцевать на ней по нашему малолетству было некому. Танцы начинались очень рано, в шесть часов вечера и длились минут сорок. И вот в этой, абсолютно не располагающей к танцам обстановке, при еще полном свете дня Тоня терпеливо ходила со мной по кругу.
Ничего она не боялась: ни как она выглядит со стороны, ни насмешек других вожатых, что возится с таким малышом. А выглядело это, наверное, действительно смешно. Я приходился ей чуть выше пояса и к тому же все время смотрел себе под ноги, иногда тыкаясь головой в ее мягкий живот. Два шага направо, на нее. Два шага налево, на меня — все время считал я про себя.
— А ты уже неплохо танцуешь, — сказала сегодняшняя Тоня, когда я в своих позорных драных кедах зашаркал около нее. Вот не думал, что придется сегодня вылезать из рубки!
Было почти темно, лишь одинокий прожектор с медленно издыхающей внутри него лампой слабо мазал по головам танцующих.
— Что ж ты, старых друзей забываешь, — сказала она, мило наморщив нос.
— Я не забываю, — ответил я, в смущении строя ответ от вопроса, как на уроке немецкого.
Конечно, за эти четыре года я сильно подрос, но все еще был ниже ее. Это было досадно.
— Что ж ты замолчал? Партнер должен вести не только танец, но и приятный разговор.
— Это самое трудное, — сказал я то, чего никогда бы не сказал ровеснице. Она легонько засмеялась. Как я завидовал Овсянникову! Борька, склонив к девчонке свой безукоризненный пробор, так уверенно вел любую девчонку, так свободно разговаривал и шутил, что его партнерша то и дело ухохатывалась. А когда она смеялась, она, как бы обессилев от смеха, падала своим лицом к нему на плечо. Вот в чем сила юмора! Смеша и смеясь, вы запросто делаете то, чего никому нельзя и только вам можно.
С выбором пластинки Тоня попала в яблочко. В тайне от самого себя я ужасно, до волнения, до слез любил и эту мелодию, и эти слова: «В этом зале пустом мы танцуем вдвоем, так скажите хоть слово, сам не знаю о чем…» Огорчало только, что в вальсе, а это был медленный вальс, я слабоват, и потому не столько танцую, сколько тружусь. Наконец, пластинка, зашипев, кончилась.
— Я тебя не отпускаю, — нежно сказала Тоня, придерживая своими тонкими пальчиками мою короткопалую ладонь. — Сашенька! Поставь нам, пожалуйста, «Брызги шампанского», — отправила она в окно рубки свою заявку.
Звуки танго очень волновали меня, они поднимали в душе какие-то необычные желания: хотелось уехать в далекую страну и там прославиться и вернуться уже дико знаменитым. Еще хотелось погибнуть из-за несчастной любви. Погибнуть благородно и красиво, но так, чтобы в то же время продолжать все это видеть и слышать: и дождь, и много печали кругом, и волнующие гудки машин, и отражения огней и светофоров в мокром асфальте. Еще хотелось налакаться вдребезги какого-нибудь пуэрториканского рома, и чтобы ОНА узнала об этом и сначала заплакала, а потом поняла и побежала. Они так смешно бегают, совсем не так, как мы. Еще хотелось, чтобы мы танцевали в каком-то заграничном жестоком танцзале. Там цветные прожектора и жестокий, безупречный паркет. Она в блестящем и длинном, с чешуйчатым хвостом, и лучшие музыканты мира играют для нас на своих золотых дудках. Что-то такое, вроде: голубые буги стилем рубит джаз…
Я вдруг словно над самым ухом услышал прокуренный, с прононсом голос нашего школьного танцмейстера — человека в сером полосатом костюме и черных лакированных башмаках, с рыхлым от оспы сорокалетним лицом и приплюснутыми к голове, расчесанными на прямой пробор жидкими волосами: «Кросс-шоссе, баланс!» — скомандовал он.
— Ну, теперь держись, — сказал я то ли сам себе, то ли Тоне. Я смело двинулся на нее ускоренной дорожкой, потом твердо остановил и, услышав внутри: «баланс!», качнул ее назад — на себя, назад — на себя, потом сделал ловкий разворот и повторил то же самое, но уже пятясь.
— О! — сказала она, чуть покраснев. — Вот как мы умеем?
Эх, облажался, подумал я, забыл, что голову надо резко поворачивать то влево, то вправо…
— Куда ты улетел? — спросила она, и я вдруг понял, что ничего этого не было — ни кросс-шоссе, ни баланса. Вечная моя проклятая робость! То есть все это было, но только в мечте.
Мы сделали почти полный круг по танцплощадке, и вдруг Тоня говорит:
— Прежде чем ты вернешься в рубку, я хочу тебя попросить. Только давай без обид, да? Если заявок от девочек не будет, крутите с Сашком все, что вашей душе… А так не надо, понимаешь? — то, на что не хватило слов, она договорила каким-то очень задушевным пожатием руки.
— Угу? — нежно спросила она.
— Угу, — зачарованно согласился я.
Все-таки женщина своей мягкостью может железо резать. Я разбежался и вспрыгнул на подоконник рубки.
— Пока кэп собвазнял незнакомку, негры умучились, — пошутил Сашок.
А я ушел в себя и весь покрылся грустью. Конечно, она совсем взрослая и все такое, но почему же так реально, словно именно для нас двоих, разбрызгивало свои брызги это шикарное танго?
— Саш, мне сейчас такая чушь начудилась, когда мы под «Брызги» танцевали. Ты никогда не думал, что музыка — это эмоциональная интервенция?
— И свава Богу, — сказал он. — Тавантливый музыкант делится со мной, убогим, своей яркой мечтой.
— А если он и сам примитивный человек, а вся его мечта — это бутылка виски и гелз?
— А ты бы сейчас отказався? Интересно, в какой последовательности?
— Но интервенция, агрессия. Понимаешь, что это такое? Это же — оружие. Человека можно подчинить, заставить его плакать, когда он не хочет, внушить ему, чтобы он пошел и утопился.
— Нам, джазменам это не грозит. Джаз жизнерадостен. А как раз всяких унылых Чайковских, вот они-то это внушают, мол, поди поплачь в кусты сирени, — вот их-то действительно надо строго судить нашим народным судом.
— Чайковского ты зря задел. Чайковский печален, а печаль — благородная эмоция. Гнев — тоже. Даже говорят — святой гнев. Вот, например, Лермонтов пишет: Погиб поэт, невольник чести. Пал, ты слышишь, как это торжественно звучит: пал, а не упал и не свалился. Пал оклеветанный молвой… Здорово же?
— Уволь, старичок, я не любитель.
— Знаешь, что мне пришло в голову? Что музыка — самое абстрактное искусство. Вот художников-абстракционистов гоняют, а до музыки не додумались.
— Я бы сказал абстрактно-конкретное искусство, — сказал Сашок.
— Почему?
— Ты же сам говоришь, эмоциональная интервенция. Значит, в какой-то степени конкретное. Поймать за руку нельзя, потому что оперирует не свовами и постольку — абстрактное.
— Нет, мы с тобой жутко умные люди! — сказал я и расхохотался.
— Вот с этим я согвасен.
Для выражения возникающего в такие минуты полного согласия и довольства у нас сочинился свой маленький гимн. Мы это как-то одновременно чувствовали, когда его надо протрубить.
— Был поленом — стал мальчишкой, — заревели мы дурными голосами. — Обзавелся умной книжкой. Это очень хорошо, даже очень… — и здесь мы рявкнули приветствие чешских хоккейных болельщиков: — До-то-го!
В такие уж монументальные формы отлилось наше восхищение собственными умами.
— Вы что, ребят, выпили? Смотрите, а то Юлик где-то поблизости, — сказала нам в окно взволнованная и раскрасневшаяся Валька Бурмистрова, сестра того Кости Бурмистрова, который года два назад оборвался с вершины березы. Он сам, держась за вершину, отпустил ноги, думая, что прокатится до земли, как на орешине. Но вершинка обломилась, и он с нею в руках ахнулся о землю. Ничего, жив остался. Правда, все до одного авторитеты говорили, что потом, во взрослой жизни это еще отзовется, обязательно скажется. Мне, грешным делом, показалось, что в этом карканье было что-то от разочарования. Словно бы он обманул самые лучшие надежды. Обещал насмерть разбиться, да вот беда, жив остался. — Да что мне лев? Да мне ль его бояться? — словно и впрямь захмелев, сказал я.