Дорога в два конца - Василий Масловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ты видел его, хоть он и свой. — Смущенный оплошкой, Ейбогин сердито посопел, быстро сунул пакетик в карман.
— Спасибо за угощение. Извиняй, сосед. — Казанцев притоптал цигарку и поплелся назад в сарай.
На пороге хаты, руки на животе под передником, на них глядела Филипповна. Дела, как и раньше, в хозяйстве невпроворот, но руки ни к чему не лежали.
Под вечер какая-то часть стала шумно располагаться в Черкасянском на ночлег. Солдаты тут же рассыпались по дворам, требовали молока, яиц, сала. Кур, уток, гусей без спросу из автоматов стреляли сами. У старика Воронова огромная машина, пятясь, повалила плетень, подмяла деревца вишенника, уперлась кузовом в самый дом. Во двор, разгоряченные, пыльные, сердитые, вошли человек семь. Иссиня-смуглый с проплешью на макушке чисто говорил по-русски, а может, и был русский, да не признавался. А может, жил каким-нибудь образом в России. Белоглазый, поджарый, ловкий, в одних трусах и сапогах, проходя мимо, залопотал сердито, требовательно. Увидев у порога кадку с водой, тряхнул пыльным чубом, сунул в нее голову. Остальные по-хозяйски быстро рассыпались по двору кто куда.
Старик только щетинистыми бровями двигал да мял вялые в рыжине веснушек губы.
— Дальше куда же вы? За Дон? — спросил плешивого.
— Сталинград! Сталинград! За Дон приказа нет, — закивал плешивый.
— Что ж, у вас все добротное. Машины. А наши пешие, — вздохнул Воронов.
— Ваши солдаты хорошие, отчаянные, — похвалил польщенный немец и спросил, кто у старика на фронте.
Воронов распрямил спину, кулаком поправил никлые усы, сдержанно ответил, что детей им с бабкой бог не дал, но на фронте воюют три бабкиных брата, племянники, и сам он в прошлом году помогал скот угонять за Дон. И в этом собирался, да не успели. Не смигнув и вбирая немца в узкий прищур желтоватых глаз, усмехнулся дерзко:
— И все ж вам Россию православную не победить.
— О-о! — Немец округлил глаза, вытянул губы трубкой.
— В Россию кто ни приходил — все погибали. И татары, и французы, и шведы — все тут оставались. Никто не завоевывал Россию.
— Это верно. Православную Россию никто не завоевывал. Все гибли, — серьезно согласился немец, и зеленоватые от солнца зрачки его размышляюще сузились.
— И на вас погибель придет! — Рыжая борода Воронова стала торчком вперед. «Семь бед — один ответ!» — отчаянно, комариным писком зазвенело в голове.
Немец дернул плечом, усмехнулся: посмотрим, мол. Подошли другие, узнали, в чем дело, долго хохотали, хватаясь за животы. Белоглазый ловкий подошел к старику вплотную, больно ткнул пальцем в грудь: «Пук-пук!» Застрелить, значит, надо. Остальные захохотали еще больше, покачали головами: «Нет пук-пук!» Живи, мол.
Когда смерклось, на другом конце хутора заполошно вскинулся женский голос и придушенно умолк тут же. Через полчаса уже весь хутор знал: солдаты поочередно таскали сноху Мандрычихи в сад. Та кричала, отбивалась — немцы только распалялись пуще. Вскоре в ту же ночь колыхнули языки пламени. Загорелись постройки на подворье Корнея Чалого. Солдаты вздумали жарить яичницу и развели костер под навесом сарая. Первая ночь при новой власти началась тоскливо, волосяной петлей аркана душила духотой и неизвестностью.
Глава 4
Всю ночь на подъеме из хутора ревели тяжелые машины, грохотали колеса повозок, слышались гортанные крики и резкий смех. Немцы шли без всякой маскировки. Мощные прожекторы машин перепахивали сухую темь оврагов, шарили над степью.
Казанцев несколько раз выходил во двор покурить, слушал охрипший лай переполошенных собак.
К утру, когда Волосожары зависли над Острыми могилами, Петра Данилыча поднял резкий стук в ставню.
— Выдь на час, хозяин.
У порога стоял рослый боец, без пилотки, с автоматом на животе и распахнутым воротом гимнастерки.
— Не бойся. Свои, — успокоил он остановившегося на верхней ступеньке Казанцева. — Дорогу узнать… Я не один. Идем со мной.
За садом, в зарослях бузины и колючего терновника, топтались и тихо переговаривались между собою человек восемь — десять. Заросшие, провонявшие потом.
— Вот старик, — сказал рослый боец всем сразу и растворился среди товарищей.
Споткнувшись о поваленное прясло, перед Казанцевым выступил немолодой, черный, в фуражке с разломанным надвое козырьком, темном галифе и без знаков различия военный. Он стоял нетвердо, раскачивался, и от него сладковато-остро разило самогоном.
— Местный?
— А какой же еще?
— Ты мне загадок не загадывай… Сволочуга, шкура продажная…
Казанцев поддернул наскоро одетые штаны, облизал вмиг спекшиеся от прихлынувшего внутреннего жара губы.
— Ты меня не сволочи, гражданин командир. Нужно что — спрашивай, нет — иди с богом.
— Гражданин командир! — хрипловато булькнуло в горле военного. Вытер ладонью губы, не глядя, вытер ладонь о штаны. — Баланду хлебал?.. Становись к плетню, гад! — Под сапогами затрещал бурьян-однолеток, в ноздри густо шибануло сухой прелью и тленом. — Становись! Я тебя в настоящую веру произведу! — Он резким движением отшатнулся назад, выдернул из-за спины автомат.
По хутору перебрехивались собаки, подавали голоса петухи. За этими звуками угадывались другие голоса и движение.
— Храбрость свою там показывай. — Казанцев кивнул бойцам за спину, где ревели машины, взгромыхивало железо и мешались чужие гортанные голоса. — Я старик. — Умирать было не страшно, только обидно, что приходится принимать смерть от людей, каких еще вчера провожал отцовским напутствием, и они, обгоревшие, засмоленные на степном солнце, виноватые, грязные, обходились с ним по-сыновнему. — Стреляй! — не мог одолеть сухости в горле, закашлялся и ступил вперед. — Стреляй! Я все одно ни на что уже не гожусь. Россию у меня обороняют сыны. Не такие, как ты.
— Будет! — Пожилого военного решительно оттер плечом кряжистый старшина в пилотке блином на голове. — Извиняй, отец. Мы сами его не дюже знаем. В балке тут недалеко пристал. Дорогу надежную к Дону укажи да хлебушка вынеси. Оголодали мы.
— Зараз вы далеко не уйдете. Светает скоро. — Петр Данилович снял картуз, провел ладонью по лысине и лицу, огребая пот. — Передневать придется. В балки не лезьте. Они не спрячут вас. Днюйте в хлебах али бурьянах на открытом месте. А ночью этим направлением, ярами к Дону. — Глубоко вздохнул, будто на гору взбирался: — И думаю, лучше всего вам на Сухой Донец правиться. У Галиевки, говорят, третьего дня обложил Дон.
— Теперь бы хлебушка, отец. Шумков! — старшина обернулся к стоявшим кучкой бойцам. — Ждите меня здесь. Я сейчас. А ты, — военному в темном галифе, — помалкивай. Мы еще разберемся, кто ты.
Пробираясь стежкой через сад, Петр Данилович молча слушал словоохотливого старшину и думал о тех, кто ждал сейчас от него хлеба. Не было зла у него и против пожилого военного. Он, должно быть, как и многие в эти дни, был подавлен случившимся, страдал от собственной беспомощности и позора и искал виновников этого стыда и позора. Таким виновником для него в эту минуту и оказался он, Казанцев. Военный с первого взгляда, должно быть, отнес его к тем, кто радовался приходу немцев, и был равнодушен к его душевным страданиям и мукам. Он же, Казанцев, в свою очередь мог считать виновником своего положения этого военного и тех, для кого он шел сейчас за хлебом. Но он понимал, что ни старшина, ни тот военный, ни еще другой кто из них не виноваты в обрушившейся на всех беде.
На порожках хаты старика дожидалась Филипповна. Она согласно закивала на его слова и исчезла в сумеречной глубине сенцев, звякнула щеколдой избяной двери.
Благодарный старшина долго, по-хозяйски укладывал полученные хлеб и сало в солдатский мешок и обещал ведро из-под молока оставить в саду, в бурьянах.
— Осуждаете небось? — спросил он на прощание.
— Вас? За что? — вздохнула Филипповна.
— Как же, оставляем вас тут.
— У нас, сынок, два своих бьются где-то. Одному и восемнадцати нет, год воюет уже, доброволец. Другой на границе служил. Как голос поднимется судить их. Знаем — себя не пожалеют. — Голос Филипповны прошибла слеза.
— Ты права, мать: жалеть не жалеем и мы себя, да ничего не получается вишь пока. Прощайте. — Потоптался: неловко было уходить так сразу.
— С богом. Сейчас по яру до балки подниметесь и вправо. Там дорог нет. Переднюете и нравьтесь на Сухой Донец. В балки не лезьте: прочесывает.
Хрустнула ветка вишенника под ногами старшины у летней стряпки, и шаги его стихли. Где-то там, на краю хутора, ночь прошила короткая автоматная очередь, взвыла собака, плеснулся бабий крик, и разом стихло все.
Филипповна, повздыхав, ушла в горницу. Казанцев послушал еще, присел на порожки, закурил и стал думать, как жить теперь дальше и что теперь нужнее в этой жизни, какая началась вчера, часов в десять утра, когда у правления колхоза остановились чужие бронемашины.