Совершенные лжесвидетельства - Юлия Михайловна Кокошко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У меня кончилась бумага. И черт с ней…У каждого автора должен быть свой читатель, — объявляет он. — Кон-крет-ный! У непревзойденного М. это — все человечество, ему есть чем наставить человечество, а у меня одни азбуки. Мысли мыслей уже произнесли, остальные доскажет непревзойденный М., а я, как Господь или как пресный ханжа, я еще не выбрал стиль, буду провозглашать заповеди. На новом материале — на заборе. И знать своего читателя в лицо: тысяча и один — прошедшие и маляр, который красит забор. Он домалевывает его до последней доски, точнее — дочитывает, а на последней доске: «Продолжение следует» — и он хватает кисть и в ярости мчит обратно. И снова мажет, и вызубривает все до единой… А потом я встречаю его в толпе, вон, кепочка набекрень, я иду на вы с рукой-лодочкой — для благодарственного рукопожатия. «Ну как, старик?» — довольно кричу я. А он глянет на мою протянутую трудягу, размахнется, чтоб остудить жаждущее восторга ухо мое… но тут вспомнит кое-что из заборного — и сникнет: «Эх ты, одно слово — Гога. Идем, хоть кружкой пива угощу тебя, что ли…» Чем не сюжет? Купите за маленькую с сырком!
Мы впускаем в речь наставника, мэтра, что заходит в пенсне свербящим глазом — или чем-нибудь другим свербящим — и сличает наши поражения и победы, и доволен: он почти снял нас с мертвой точки… но сегодня раскрывал секреты мастерства на дому — конкретным подмастерьям, он давал мастер-класс единоборства с вирусами, а потом старый фат — в пледе, а может, в хитоне, но с температурой за пазухой — провлачился в кухню, врете, врете, бросал он на ходу, художник не так беспомощен, как вы, не так травояден, и заварил жидкий чай — возможно, работал на контрапунктах.
— Кстати о говорящей детали. О консерватизме ея… — говорит непревзойденный М. — Свезли маэстро при всех пожитках и обстоятельствах — на укрупнившуюся квартиру, и он тут же повелел оттянуть письменный стол — в самый дальний от окна угол. На ту же позицию, что и в предыдущей жилплощади, хоть та была коротка, и на столе Маяковским сидело солнце… Вот как являет себя консерватизм! Даже неброские факты — рок. Ни сдвинуть, ни взглянуть с другой высоты, занизить объём — и вообще срыть. Зато — доходно таранить лбом и кровавить родное тело. И укалывать режим обеденной вилкой.
Он чистит корнет длинным шарфом, белым, летающим, и пробует музыку.
— Мы живем, как моль, правда? Моль вещи ест — и мы. Да здравствует есть — дух! — и встает, он сегодня Георгий.
— Как-как вы сказали? — священным шепотом переспрашивает непревзойденный М.
— Так в детстве говорили мне эмигранты из Шанхая. Соседи сдавали им комнату. Интеллигенты, несколько языков, а старик кончал духовную семинарию. Гера, говорил мне шанхайский репатриант, мы живем, как моль. Моль вещи ест — и мы. Только и можем, что распродавать свои вещи. Слушай, непревзойденный М., ты не смог бы жить, как они? С утра пообедают — и с тех пор весь день ничего не едят. Только чай пьют. Не кофе, а чай и чай… — он стоит у стены, смеется, два пальца в жилете. — Ну, непревзойденный М., если б ты согласился отныне не утешать свою плоть, я пожаловал бы тебе — половину солдатского «Георгия»! — и продувает корнет, все на свете перепутал, из завтрашнего водевиля играет, все на свете…
А дальше — молчание, тишина… он уехал. Он осваивает земли, где нас нет. Земли имени Нашего Небытия. И по утрам все — друг у друга: улетучился, Жорочка, осиротил! Или: что Герасим, сокрушающий нас молчанием? Бросил всех, как… Не вернулся еще с великой реки?.. И прошествие длинных светов по коридору, от большого окна — к тому дальнему, уже незначительному, как по вечной дороге… И клочья разговоров трепещут на сквозняке: помните, левая сторона у вас дьяволова, сдвиньте сердце — вправо… Каждый день вижу вашего соседа в Доме кино — с другой девой… Он безнравствен?.. Наоборот: приобщает к искусству все новых людей… Вы участвуете в нашей войне? Война с тараканами… Любите тараканов, стартующих со скоростью четырнадцать километров в час… Надеюсь, обойдется без перестрелки…
Его путь — из двери в дверь, из улицы в улицу, из жизни в жизнь… и за ним, за ним поверх стен — чьи-то глаза, на вид незрячие, гипсовые… и за ним с рослых углов — то ли агатовые орлы ночи, то ли окаменевшие и закосневшие в девах вазы… а после — в Павловское. В прошедший дом — на побережье весны или на грани большой воды… что за разница, если — дача? Окна в последнем морозце, материал — не стекло, но сахарное тело яблока, зерно и крошка… и в печке, естественно, пощелкивают дрова, без этого нигде, никак, чтобы тоже примнился кому-то праздному — неотступный сверчок пишущей машинки, и что там еще бывает? Кто-то очень старый налетает сушеными кулачками на тесто, вдруг да выйдут пироги — или сладостные птицебулки, птицеплюшки? И фартук в муке, как в снегу, и голова в снегу, а может, в муке… А кто-то еще старше ворчит: раскрываешь нынче газету, видишь авторов этих мелких писаний — и заранее знаешь, кто о чем, можно не читать… и подробно читает, укрупнив писания — линзами очков. А он в валенках — за столом, за трудами, услаждаясь ароматами грядущих пирогов… или памятью о пирогах и сдобных пернатых с глазами изюм… и прописывает нетленку. Или практикует глухоту и молчание — указанный Герасим. Пред окном и неясным в сгущении белизны пистонным корнетом, чтобы некто всеслышащий не прояснял его фальшивые упражнения, его споткнувшиеся каденции. И недвижные руки или слепки, посуленные — будущему, кисть попирает пропорцию: аллегория Щедрость… кто-то, презрев аллегории, бросил чудные руки его на стол — придавить к бумаге пустоту… будет солнце — будет бронза. Угасший «Беломор» в углу рта — сеет пепел. И лицо его — чуть прописано, ибо полузнакомо, ибо наконец-то — настоящее… Ничего инфернального! Кроме — убежавшего моих поправок. Сейчас склонная к дальним полетам моя душа понизится — до мерзлого наличника, до остужающего наличного — и наконец-то узрит… Например, баснословную небрежность, отличившую — уроженцев лавирующего в