12 шедевров эротики - Гюстав Флобер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Каркай, ворона!
— Не обопьется, так удавится, а то с ума сойдет, квартиру подожжет… Чертиков-то она уже ловила на прошлой масляной. Либесвортишка еле отходил.
— Здорова корова! Еще на три белых горячки хватит.
— Да ведь это — как вино позволит, а оно — на этот счет самое капризное. Может десять лет ждать, а захочет — завтра в гроб уложит… Будет вам жадничать-то, взяли свой профит, попользовались, пора ее с рук спустить…
Буластова и сама все это понимала, но уж больно жаль было собственными руками погасить этакую богатую доходную статью — и все ждала, откладывала да авоськала…
Лусьева, как давняя приятельница Люции, страшно волновалась и беспокоилась ее грядущею, близко наступающей судьбой, в которой как будто смутным предостережением звучала отдаленная угроза ей самой. Марья Ивановна пила вино еще не слишком много, не до отравления организма в хроническую привычку, но ей уже частенько-таки случалось «ошибаться» то коньяком, то шампанским, то портером… временами уже чувствовалась гнетущая, тоскливая потребность в алкоголе, и без вина за столом кусок уже не шел в горло. Она боязливо расспрашивала то «Княжну», то Федосью Гавриловну:
— Если Прасковья Семеновна не захочет больше держать Люцию, куда же она денется? Ведь у нее ничего нет, и она совсем больная?
Обе, хоть и врозь, отвечали, точно спелись:
— Как куда? Теперь ей самое настоящее место — в открытом заведении. Там такой работнице цены нет. В открытое заведение хозяйка и сплавит ее…
«Княжна» прибавляла:
— На убой. Маша пугалась:
— Что ты, Лидия? Словно про скотину.
— Ну, конечно, надорвался призовой рысак, — кончать ему жизнь на живодерне. Износилась до времени красавица-кокотка, — куда же ее девать, как не в публичный дом? Жизнь Люции там — много-много, если на полгода… У нас из нее выжали, а там кожу сдерут и жилы вытянут — в пятирублевом-то обороте!
— Да помилуй! Возможно ли ей еще работать? как же Она едва жива от одышки. Ей бы в больницу надо лечь, полечиться бы…
Федосья Гавриловна возражала со смехом:
— Ах, скажите, какие нежности. Подумаешь, барыня! А долг ее Прасковья Семеновна тем временем с тебя что ли получать будет?
— Помилуйте, Федосья Гавриловна, какой же может быть еще долг за Люцией? Она работает на хозяйку больше всех нас…
Экономка подмигивала:
— Это само собой разумеется, что заправского долга никакого нет, — откуда ему взяться? Что Адельке заплачено, что вещами забрано, Люська давно вдесятеро покрыла. Только в деле принято так говорить, будто долг… По-правильному же сказать будет — отступное. Потому что хозяйка должна соблюсти свой профит до конца… Без пяти тысяч на выход ей с Люськой расстаться — значит себя обидеть.
— Ну! Кто же решится дать? Всякому сразу видно, что Люся — уже совсем больная. У нее ноги пухнут. У нее под глазами за ночь такие мешки натекают, что она едва веки разлепить может…
— Эвона! Только кликни клич! По нашему делу — больна, в тираж выходит, а по-ихнему — золотой клад. Люськина работа не одному Петербургу известна. Три-то тысячи за нее уже сейчас дают: в Москву ее, к Стоецкой торгуют. Но хозяйка уперлась на пяти, меньше — ни-ни. Да и права: ежели Люська переживет лето, то пять-то тысяч она покроет одной Нижегородской ярмаркой…
— Говорю же тебе, — желчно прибавляла «Княжна», — на бегах конь оплошал, на завод не годится, а на живодерне еще себя оправдает… хоть куда!
Глава 22
Машу Буластиха перевела в новый род эксплуатации: как раньше «Княжну», ее начали рассылать по городам. Сперва она «гастролировала» под неизменным присмотром Федосьи Гавриловны. Но вот — однажды звероподобную экономку угораздило оступиться в «корпусе» на лестнице и, пересчитав тяжелым телом своим ступени двух этажей, улечься в третьем со сломанной ногою. Федосью Гавриловну пришлось отвезти в больницу.
Для Маши настали тяжелые, безрадостные дни, полные опасностей и оскорблений. Как только ее покровительницу вывезли из «корпуса», все его женское население, за исключением «Княжны» и бывших рюлинских, набросилось на Машу, как на обессилевшую, лишенную защиты фаворитку, подобно стае разозленных ос.
Даже лупоглазая, белотелая Нимфодора — и та злорадно напрягала свой тусклый деревенский умишко, чтобы напакостить ненавистной «барышне» как можно обиднее и гнуснее. Уже и раньше того, однажды Федосья Гавриловна застала эту убогую красавицу за прелестным занятием: дура провертела буравом дыру в перегородке, у которой стояла постель Марьи Ивановны, вставила в дыру соломинку и перепускала сквозь нее собранных в пилюльную коробочку вшей. Конечно, за остроумие игры этой Нимфодоре пришлось жестоко поплатиться. Но она только хихикала, да шмыгала носом, да твердила:
— Хи-хи-хи! Нешто! Пущай Машку заедят. Хи-хи-хи! Пущай Машку заедят!
— Откуда ты, проклятая, набрала этой пакости? — изумлялась на нее экономка. — Кажись, у нас в доме не водится?!
Оказалось, в течение целой недели собирала коллекцию, добывая насекомых от одной из горничных, которая приносила их откуда-то с воли, по пятаку за двадцать штук…
— У нас в деревне, — хихикала Нимфодора, — когда две девушки друг дружку невзлюбят, всегда — так.
Пред этим озорным упорством тупой беспричинной ненависти Машу брала оторопь.
— Что я тебе сделала? За что ты против меня?
Нимфодора и сама не знала. Но, не зная, все-таки ненавидела. Дулась, как клоп, и молчала, косясь на Марью Ивановну совершенно искренне злыми, опасными глазами сердитой идиотки.
— Дура ты, сука, идиотка окаянная! — в свою очередь ругала репоглазую волжанку экономка, — ну, а я? Обо мне-то ты умишком своим пришибленным не сообразила, что мы с Машкой в одной комнате живем, на одной постели спим? Стало быть, ты и меня хочешь наградить этим гнусом?
— Не… вас воши не тронут…
— Почему это?
— Они на Машку наговоренные.
— А, что с тобой толковать! Бог тебя убил, так людям и подавно бить надо!
Посыпались пощечины, загуляла плетка. Нимфодора взвыла. Марья Ивановна прислушивалась издали не без злорадного удовольствия. В этом аду злости, трусости и рабской приниженности она сама ожесточилась сердцем и опустилась нравственно, мало-помалу теряя природную мягкость и добродушие, так долго помогавшие ей переплывать грязную лужу своего позора, не погружаясь в нее совершенно.
Раз все ее товарищеские попытки отвергнуты и ведут только к глумлению и обидам, — так черт же с ними, с этими злыми дурами и негодяйками! Она тоже пойдет против них — примкнет к силе, пред которой они трепещут.