Совсем другое время (сборник) - Евгений Водолазкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проходящие поезда объявляла Лиза. Объявляла, сложив ладони лодочкой и зажав обе ноздри: получалось, как в микрофон, только тише. Такие объявления они слышали в райцентре, на станции 715-й километр ничего не объявляли. Разрешение на следование поездов через станцию давал Соловьев. Копируя движение матери, он поднимал палочку правой рукой. Так же устало смотрел сквозь поезд. Через какое-то время он добился такого же взгляда и от Лизы. Все проезжавшие должны были знать, что эта работа для них – рутина.
В 20:32 Соловьев всё еще сидел с закрытыми глазами. С приближением поезда ему показалось, что Лиза все-таки успела его объявить. Он был уверен, что в 20:32 она сидела рядом с ним на скамейке. В будке регулировщика стояла мать. Ее там не могло не быть в это время.
Им всем нужно взять себя в руки. Выдохнуть, не двигаться. Если это мгновение не спугнуть, оно останется. Так для раненного в бою есть момент, когда важно не умереть. Преодолев критические секунды, тело снова привыкает к жизни. Это говорил человек, оказавшийся Лизиным дедом. Если правильно повести себя здесь, на платформе, жизнь снова нащупает свое прошлое. Зацепится за него. То, что казалось умершим, внезапно обнаружит свой пульс, и они вернутся домой втроем – Соловьев, мать и Лиза. Всё, произошедшее позднее, – смерть матери и бабушки, его отъезд, учеба в университете – окажется недоразумением, необдуманным уходом из уюта этого вечера.
Они вернутся домой. Мать (звяканье вентиля на газовом баллоне) поставит чай. Нальет в таз воды и заставит его сполоснуть ноги. На дне – треугольник сбитой эмали. Он положит в таз пробковый парусник. Бабушка будет читать вслух Робинзона Крузо. Лиза возьмет чашку двумя руками. Он будет медленно водить ногами в тазу. Парусник закачается на волнах. Откуда-то издали раздастся свисток тепловоза. Нет, Лиза, конечно, не вернется. Соловьев поднял глаза на будку регулировщика. Особенно – мать. Его обдало ветром от проходящего локомотива. 21:47, С.-Петербург – Кисловодск. Поезд прошел необъявленным.
Только включив свет в прихожей, Соловьев понял, что уже темно. Он сварил привезенную с собой вермишель и открыл очередную консервную банку. Это были опять бычки в томатном соусе. Их пребывание здесь казалось почти абсурдным. Бычки грустно смотрели на Соловьева, и от этого он чувствовал себя еще более несчастным. В окно кухни бились ночные бабочки. Не переставая работать крыльями, они судорожно цеплялись за раму, поднимались по стеклу и снова соскальзывали вниз.
Соловьев вошел в свою комнату – ту, которую он занял после смерти матери. На фоне общего порядка в доме его комната составляла исключение. Она была не то чтобы неприбранной, скорее – нетронутой, и это сразу же бросалось в глаза. У ножки кровати лежал раскрытый учебник русского языка. Обложкой вверх – так, как он положил его в утро отъезда. Соловьев присел на корточки, взял книгу. Попробовал закрыть. Она не закрылась – согнулась. С трудом. С неподатливостью окоченевшего тела. Он положил книгу на стол, и она снова открылась на прежней странице. Написание частицы не с глаголами – вот что интересовало его в то утро. Всегда – отдельно. Идиот, подумал Соловьев и медленно растянулся на кровати. Кровать привычно заскрипела. Стащив футболку и джинсы, он бросил их на пол. Обхватил обеими руками подушку и зарылся в нее лицом. Перестал существовать.
Соловьев проснулся от звяканья набалдашников на спинке кровати. За окном шел бесконечный товарный поезд. Шел медленно, ожидал переключения дальнего семафора. Устало приседал на стыках рельсов. Соловьев чувствовал его вибрацию всем телом. Руки его всё еще обнимали подушку. Животом он ощущал сбившееся в комок одеяло. Один товарный поезд сменился другим, направлявшимся в противоположную сторону. Тот шел заметно быстрее. Он продолжал ускоряться, доводя ритм своих колес до пределов возможного. Этот ритм Соловьев когда-то слушал вместе с Лизой. У верхней своей границы грохот оборвался. Во внезапной тишине звук уходящего поезда показался эхом. Соловьев откинулся на спину. Вытаскивая из-под себя одеяло, он ощутил его липкую влажность.
Рано утром Соловьев отправился на кладбище. На плече он нес небольшую тяпку, найденную им в сарае. В руке – гладиолус, с необъяснимым упорством проросший на бывшей клумбе. Кладбище находилось в лесу, минутах в двадцати от дома. Дорога к нему едва угадывалась.
Соловьев помнил первые виденные им похороны. Его удивляло, что всю дорогу перед гробом разбрасывали цветы. Он видел, как несшие гроб станционные мужчины наступали на пунцовые головки астр, ему казалось, что он слышит их хруст. Он остановился и смотрел вслед удаляющейся процессии. Рядом с ним осталась стоять Лиза. Когда все скрылись в лесу, они с Лизой стали поднимать цветы. Многие из цветов оказались целыми. На некоторых не было даже дорожной пыли. Бабушка Соловьева не позволила держать их в доме. Этот букет ее тогда очень огорчил.
Соловьев и Лиза часто бывали на кладбище – особенно летом. Они сидели на узких поминальных лавочках, на каменных цоколях, теплых от рассеянного лесного солнца. Иногда (балансируя) – на металлических, крашенных под серебро оградах. После сидения на оградах белые Лизины ноги пересекали розовые полосы.
На могилах стояли кресты, порой – железные обелиски со звездами. Памятники на кладбище были редкостью. Их привозили из района на грузовике, осторожно проносили мимо могил и, обстукивая с разных сторон мастерком, клали на раствор. Такой способ установки вызывал уважение. В самом его обозначении было что-то заправское, родственное постукиванию мастерка или ввинчиванию окурка в рыхлую глину. Да и устанавливали их не сразу после похорон, а спустя время – через год или два – после усадки земли.
Однажды на кладбище поставили памятник со стихотворной надписью. Это была могила начальника станции, попавшего под скорый поезд Москва – Севастополь. Текст Соловьеву очень понравился:
Не говорите мне: он умер – он живет.
Пусть жертвенник разбит – огонь еще пылает,
Пусть роза сорвана – она еще цветет,
Пусть арфа сломана – аккорд еще рыдает.
Скорбим.
Руководство N-ского железнодорожного узла
Долгое время, ввиду общей подписи под текстом, Соловьев считал, что красивые стихи написало руководство железнодорожного узла. Как выяснилось, однако, впоследствии, из всего вырубленного на плите, помимо подписи, железнодорожникам принадлежало лишь слово «Скорбим». Уже учась в Петербурге, Соловьев узнал, что автором запомнившихся ему строк был поэт С.Я.Надсон (1862–1887). Как бы то ни было, в день установки памятника Соловьев сказал Лизе, что в случае смерти хотел бы, чтобы на его могиле также установили памятник с вырубленными на нем стихами. Соловьев сказал: в случае его смерти. В глубине своей детской души он такого случая не допускал.
Обелиски Соловьеву не нравились. Очень скоро они приходили в негодность. Краска с них облущивалась, а железо ржавело. Мало-помалу обнажались крепежные шипы, и обелиски начинали крениться, обнаруживая свою полую суть. При касании издавали непривлекательный жестяной звук.
Другое дело – деревянные кресты. К ним Соловьев относился иначе. Кресты на раствор не клали. Их вкапывали в аккуратные круглые ямы и долго притаптывали вокруг них землю, не ожидая ее усадки. В этом некладбищенском, танцевальном даже движении маленькому Соловьеву виделась легкость, отчасти примирявшая его с загробным существованием. В конце концов он даже сказал Лизе, что хотел бы лежать под крестом, а не од тяжелым памятником. Лиза согласилась. Добавила, правда, что в могиле человек ничего не чувствует. Но – согласилась.
Соловьев помнил, как хоронили его мать. Как опустили в мерзлую зимнюю могилу. Как не смогли вытащить из-под гроба зацепившиеся веревки и с сожалением смотрели на них с глинистого отвала. Лезть за веревками в могилу на станции 715-й километр не хотел никто. Их концы просто бросили вниз, и они ударились о гроб звонкими серыми сосульками.
Вернувшись с кладбища, Соловьев сказал Лизе, что они в тепле, а его мать в заледеневшей могиле. Лиза снова ответила, что люди в могилах ничего не чувствуют, но Соловьева это не успокоило. Он не мог заснуть. Всю ночь Лиза сидела у изголовья его кровати, а он думал о том, как, должно быть, холодно его матери в могиле. Особенно если учесть ее высокую температуру в последние дни.
В тот день он понял истинную сущность кладбища. Он стал бояться, что таким же морозным утром туда могли отнести и его бабушку – и кладбище приняло бы ее с тем же гостеприимством. Ему было страшно оттого, что мир расползался. Уходил, как песок сквозь пальцы, и ничего с этим нельзя было поделать. И все-таки тогда он еще не был смертен.