Герцен - Ирена Желвакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Второе незваное вторжение в частную жизнь Герцена, спустя всего шесть лет… Дежа вю (так, кажется, нынче любят выражаться). Долгие годы не мог он забыть душераздирающую сцену первого ареста: отца, бледного и растерянного, плачущую мать. Но тогда молодой, пылкий, он не был семейным человеком. И Шушки, едва поправлявшегося после долгой болезни, и Наташи, ждущей ребенка, тогда не было с ним. Ее испуг стоил им слишком дорого: мальчик Иван родился преждевременно, 11 февраля 1841 года[46], и вскоре умер.
Неизвестность, сопровождавшая людей, входящих в адские врата бывшего дома Кочубея, где во флигеле размещалась канцелярия Третьего отделения, вновь породила страшные воспоминания и «черную тоску» (так ведь, ни за что, и погибнуть можно, думал Герцен).
Тем же утром он был допрошен чиновником особых поручений, стариком А. А. Сагтынским, а вернее, «вежливо» пожурен (плохо же он воспользовался милостью государя, возвратившего его в столицы), и не стоит ли «опять ехать в Вятку». Явная угроза, суть которой Герцену не была ясна, вызвала его диалог со стражем «светской инквизиции» (и спустя много лет им не забытый).
«Я совершенно ничего не понимаю, — сказал я, теряясь в догадках.
— Не понимаете? — это-то и плохо! Что за связи, что за занятия? Вместо того чтоб первое время показать усердие, смыть пятна, оставшиеся от юношеских заблуждений, обратить свои способности на пользу, — нет! куда! Все политика да пересуды, и все во вред правительству. Вот и договорились. Как вас опыт не научил? Почем вы знаете, что в числе тех, кто с вами толкуют, нет всякий раз какого-нибудь мерзавца, который лучше не просит, как через минуту прийти сюда с доносом. („Я честным словом уверяю, что слово „мерзавец“ было употреблено почтенным старцем“, — комментировал Герцен сказанное.)
— Ежели вы можете мне объяснить, что все это значит, вы меня очень обяжете. Я ломаю себе голову и никак не понимаю, куда ведут ваши слова или на что намекают.
— Куда ведут?.. Хм… Ну, а скажите, слышали ли вы, что у Синего моста будочник убил и ограбил ночью человека?
— Слышал, — отвечал я пренаивно.
— И, может, повторяли?
— Кажется, что повторял.
— С рассуждениями, я чай?
— Вероятно.
— С какими же рассуждениями? — Вот оно — наклонность к порицанию правительства. Скажу вам откровенно, оно делает вам честь, это ваше искреннее сознание…
— Помилуйте, — сказал я, — какое тут сознание! Об этой истории говорил весь город, говорили в канцелярии министра в. д., в лавках. Что же тут удивительного, что и я говорил об этом происшествии?
— Разглашение ложных и вредных слухов есть преступление, нетерпимое законами».
В заключение этого длинного, провокационного диалога (мы бы выразились теперь проще — подставы) Сагтынский сообщил о последовавшей высочайшей резолюции о возвращении его в Вятку.
Герцен бросился домой. «Разъедающая злоба», бессилие, бесправие человека, оказавшегося в положении «пойманного зверя, над которым презрительный уличный мальчишка издевается, понимая, что всей силы тигра недостаточно, чтоб сломить решетку», — все чувства, переполнившие его при воспоминании, выплеснулись им на страницы «Былого и дум», породили слова о неоправданной, бесчеловечной системе преследований.
«И что это у них за страсть — поднять сумбур, скакать во весь опор, хлопотать, все делать опрометью, точно пожар, трон рушится, царская фамилия гибнет, — и все это без всякой нужды! Поэзия жандармов, драматические упражнения сыщиков, роскошная постановка для доказательства верноподданнического усердия… опричники, стременные, гончие!»
Вечером того же 7 декабря Герцен вновь был вырван из дома и доставлен к Л. В. Дубельту, сообщившему, что завтра, в восемь часов утра, он должен быть в приемной графа А. X. Бенкендорфа «для объявления ему высочайшей воли». Взаимное знакомство оставило у Герцена массу новых впечатлений об особой, высшей жандармской касте — «жандармах — цвете учтивости»:
«Дубельт — лицо оригинальное, он наверно умнее всего третьего и всех трех отделений собственной канцелярии. Исхудалое лицо его, оттененное длинными светлыми усами, усталый взгляд, особенно рытвины на щеках и на лбу ясно свидетельствовали, что много страстей боролось в этой груди, прежде чем голубой мундир победил или, лучше, накрыл все, что там было. Черты его имели что-то волчье и даже лисье, т. е. выражали тонкую смышленость хищных зверей, вместе уклончивость и заносчивость. Он был всегда учтив».
Диалог Дубельта с Герценом, повторившим только то, что уже утром сообщил Сагтынскому, вывел непримиримую и легко угадываемую разницу их антагонистических воззрений. Власть (в лице Дубельта) настаивала, что подобного случая вовсе не было. «Оппозиция» (в данном случае, в лице Герцена, по мнению той же власти) сделала из распространившегося слуха «повод обвинения всей полиции».
Дубельт витийствовал о «несчастной страсти» «чернить правительство», о «пагубном примере Запада», где, к примеру, во Франции, «правительство на ножах с партиями, где его таскают в грязи», но «у нас управление отеческое, все делается как можно келейнее». И правительство «выбивается из сил, чтоб все шло как можно тише и глаже, а тут люди, остающиеся в какой-то бесплодной оппозиции… стращают общественное мнение, рассказывая и сообщая письменно, что полицейские солдаты режут людей на улицах».
Суть монолога Дубельта была ясна. В этом и заключалось надуманное обвинение. Да к тому же император Николай вспомнил фамилию «Герцен» и прежние его прегрешения. Отпуская Герцена до утра, бесконечно расшаркиваясь, извиняясь за причинение полицией неудобств, Дубельт не преминул сообщить, что последует высочайшая воля — отправиться обратно в Вятку. Однако, зная о лестном отзыве Жуковского и об особых семейных обстоятельствах провинившегося, впрочем, вполне хорошо зарекомендовавшего себя по службе, он бы посоветовал обратиться к графу Бенкендорфу, «человеку ангельской доброты», чтобы заменить Вятку другим городом.
В восемь утра 8 декабря 1840 года Герцен уже ожидал решения своей участи в приемной зале главного начальника Третьего отделения.
Атмосфера Тайной канцелярии, сжатый страх, поселившийся в ней и готовый вот-вот материализоваться в жуткое решение участи каждого присутствовавшего в зале (будь то вызванный для объяснения своих провинностей или наскоро зашедший проситель), и через много лет не могли изгладиться из памяти Герцена. Звуки, оттенки человеческих ощущений, вольное и невольное поведение присутствовавших при церемониальной встрече главного начальственного лица, выпукло очерченные портреты власти — все сконцентрировалось в этом впечатлении.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});