Жизнь во время войны - Люциус Шепард
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Минголла запер дверь на засов, встал на колени рядом с мальчиком, проверил пульс; пальцы испачкала кровь. Леон, рыдая и закрывая руками лицо, сполз по стене. За ним в дальнем углу тряслась старуха – окруженная дрожащими свечами и укутанная в такие же серые, как ее кожа, одеяла, она испуганно таращилась на Минголлу. Он стащил одно из ее одеял и накрыл мертвого мальчика. Затем подобрал с пола нож и присел на корточки рядом с Леоном.
– На кого работаешь? – спросил Минголла. Тот рыдал, и, ткнув его ножом в ногу, Минголла повторил вопрос.
– Ни на кого! Ни на кого! – У Леона дергался кадык, а голос срывался. – Я только хотел порошок.
Предательство Леона заставило Минголлу осознать, насколько он был безрассуден. Разгуливал по аду, точно маленький ребенок, млел, любовался эстетикой и без толку изображал доброго самаритянина. Идиоту еще повезло, что живой. Больше это говно не повторится, думал Минголла. Он сделает свое дело и свалит отсюда подальше. Лицо Леона блестело от слез, он не мог удержать рыданий, и Минголла нажал посильнее, медленно доводя муки совести до суицидального пика. Поднес к Леоновой шее нож.
– Не надо, прошу тебя... Господи, не надо! – Волоча за собой одеяла, к нему ползла старуха. – Я умру! Умру! – Голос четкий, но немощный, как режущая боль, как скрежет друг о друга сломанных ребер. Лицо – серая маска смерти, волосатые родимые пятна, опухшие скулы. После этой мертвой жизни смерть стала бы ей лучшим другом. Минголла отвернулся – его переполняло отвращение, и он готов был перерезать Леону горло с равнодушием холодного судьи. – Он не виноват, – ныла старуха. – Он себя не помнил.
На это у Минголлы имелся ответ, позаимствованный из университетского курса по философии, но он им не воспользовался.
– А в этом кто виноват? – Он указал ножом на мальчика.
– Ты не понимаешь, – ныла старуха. – Ты не знаешь, что ему... – Из мокрого темного глаза выкатилась слеза размером с жемчужину. – Его такое заставляли делать, такой ужас... Но он боролся. Десять лет в джунглях. Десять лет жить, как зверь, и все время война. Ты не понимаешь.
У Леона от рыданий тряслась грудь.
– Ты кто? – спросил Минголла.
– Он мой сын... сын.
– Ты знала, что он задумал?
Она не колебалась:
– Да, и ты сделал бы то же самое. Столько наркотика, такие деньги. Ты такой же, как мы.
– Нет. – Минголла снова указал на мальчика. – Этого я бы не сделал.
– Значит, дурак! – сказала старуха; эхом ей откликнулись уличные визги и крики, слегка приглушенные, но по-прежнему переполненные хаосом.– Что ты знаешь? Ничего ты не знаешь, ничего. Леон... О боже! Когда ему было семнадцать – только женился, – в деревню пришли солдаты. Они собрали молодых мужчин, дали им ружья и повезли на грузовике в соседнюю деревню, там люди с помещиком судились. Настоящий злодей был. Солдаты приказали нашим мужчинам застрелить в той деревне всех молодых женщин. У них не было выбора. Если бы они отказались, солдаты убили бы их женщин. – Она с тоской посмотрела на серые стены, будто они могли что-то объяснить. – Ты ничего не знаешь.
– Прости меня! – взмолился Леон. – Боже, о боже, прости меня!
– Я знаю то, что он чуть меня не убил, – сказал Минголла. – И мне все равно, как он до этого дошел.
– Да мне-то что? – Мать Леона вытаращилась в потолок и воздела руки. – Пусть меня лишают сына, пусть я умру с голоду. Зачем мне вообще жить? – Она бросила на Минголлу взгляд, полный незамутненной ненависти. – Режь! – взвизгнула она. – Убивай его! Смотри. – Палец указывал на Леона. – Ему тоже все равно. Какая разница: жизнь, смерть. В Баррио все едино. – Теперь она вопила в голос. – Чтоб тебе жить вечно в этой проклятой Богом дыре! Чтоб тебя эта жизнь сожрала дюйм за дюймом! – Она рванула блузку, посыпались пуговицы, обнажились пустые мешочки грудей. – Меня сперва убей! Режь, дьявол! Меня режь! Меня!
Увидав, что Минголла не реагирует, она оттянула его руку от шеи Леона и потащила к своей груди. Глаза горели безумным огнем, словно у птицы, а хватка оказалась неестественно сильной. В горле булькало. Минголла оттолкнул старуху, и она повалилась на пол, задыхаясь, оскалив зубы; древняя серая волчица вся ушла в страх, ушла настолько глубоко, что страх превратился в радость, в жажду смерти. Минголла не чувствовал жалости, это было неуместно. Старая карга не хотела жалости и не нуждалась в ней. Он нагнал на мать Леона сон, просто чтобы отвязаться. Отложив суд над самим Леоном, уселся в углу на одеяла... они даже пахли серостью.
Предупреждая усталость, он втянул еще снежка. К Альвине он больше не пойдет. Слушать мемуары Эрмето, снова проникаться уважением – все это только расслабляет. Он досидит здесь до полуночи, а после разберется с де Седегуи. Разберется честно. Без маневров и фокусов. Минголле хотелось поединка – проверить свою силу. Вероломство давалось ему с трудом, и пока он не наберется опыта, ему еще не раз предстоит платить за собственную беспечность; грубая сила – вот самая надежная страховка. А нерасчетлив он только потому, что умеет обращаться с силой, решил для себя Минголла; нерасчетливость – это диплом храбрости. И потом, если он мало озабочен собственным выживанием, значит, так тому и быть – для убийцы это даже полезно.
Плач Леона начал раздражать Минголлу, и он отправил его спать вместе с матерью. Достал фотографию де Седегуи и стал искать знаки. Однако мягкое лицо профессионала не выдавало ничего, если только сама эта непроницаемость не указывала на вероломство. Хотелось надеяться, что это так, что борьба будет между силой и хитростью и это станет для Минголлы самым лучшим испытанием. Уголком фотографии он зацепил новую порцию снежка. Порошок твердел в голове, превращался в поток замороженного электричества и вскоре уже отторгал любые мысли, кроме своей собственной синтетической радости. У Минголлы горело в носу, сердце колотилось, но он не двигался с места. Таращился на грязную стену и превращал решимость в гнев, подобно воину, что воображает предстоящую битву, переживая ее заранее, в спокойную минуту у домашнего очага, со спящими у ног собаками.
Около шести хлынул дождь, тяжелые капли пулями стучали по крыше, затапливая все остальные звуки. Охранники поднимали секции кровли, и трассирующий дождь косо прочерчивал оранжевый сумрак, вспыхивая в каждой новой капле. Люди срывали с себя тряпье и пускались в пляс: рты открыты, кожа скользкая и блестящая, кто-то собирал воду в ведра, кто-то падал на колени, простирая руки к небесам. Костры шипели и пригибались. Клубился дым, в воздухе скапливалась сырая прохлада. Легкое, приподнятое настроение, безумие карнавала – под его прикрытием Минголла прошагал к горящей смоляной бочке на углу дома де Седегуи и присоединился к топтавшимся вокруг нее трем старикам, внушив им, что они давно его ждут не дождутся. Краем глаза он изучал расположившихся по бокам двери четырех охранников. Включив специальный блок, отгородился от пси-чувств человека, которого собирался убить, и стал думать, что делать с охраной.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});