Новый Мир ( № 1 2000) - Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом вдруг я получаю еще один адрес, тоже из Ленинграда:
«Президиум Ленинградского областного правления Всесоюзного научно-технического общества радиотехники, электроники и связи им. Попова награждает протоиерея отца Бориса Старка в г. Ярославле за молитвенное поминовение изобретателя радио Попова, учителя вашего отца по минному офицерскому классу».
Вот так… совершенно необычно… Награждается не за патриотические работы, а за молитвенное поминовение основателя института.
Итак, мы переехали в Петербург. Первое время, еще до того, как я начал учиться в гимназии Мая, мы жили на Девятой линии Васильевского острова, где прямо против нашего дома, в садике, была церковь. В Гельсингфорсе я был барчуком, у меня были гувернантки, которые меня водили гулять. Тут же гувернанток никаких не было, поэтому мне говорили: «Пойди погуляй!» Я шел один в сад и оттуда — в церковь. Так я начал самостоятельно вести церковную жизнь, вопреки домашним традициям.
Я помню, батюшка как-то сказал, что в день Ангела надо обязательно причащаться. Наступил мой день Ангела, и я маме говорю:
— Я пойду причащаться!
— Как, ты же в посту причащался…
— Так то — пост, а это — день Ангела…
— А разве можно два раза в году причащаться?
— По-видимому, можно, раз батюшка говорит.
Собрали семейный совет. Что за фантазия пришла — в посту причащался как полагается (а это было очень строго, поскольку Великим постом каждый год причащались все), прошло три месяца, а он опять: вынь да положь причаститься. Потом решили, что раз батюшка говорит, значит, по-видимому, можно.
Потом я нашел в помойке много книг. Кто-то избавился от «ненужного хлама» — Евангелие, Молитвенник, Жития святых, богослужебные какие-то книжки. Я все это подобрал, принес домой и стал углубляться в богослужебную жизнь, в церковь стал приходить не просто зрителем, а уже с понятием.
Мало того, я решил дома устроить подобие церкви. У меня был маленький медвежоночек. Он и сейчас у меня существует… Я тогда для этого медвежонка сшил священническое облачение, устроил маленький престолик, иконостас. И мой маленький медвежонок у меня служил, молился Богу, а я с ним вместе. (Батюшка достал из ящика пластмассовую прозрачную коробочку, в которой лежал маленький плюшевый медвежонок, не больше ладони.) Это был мой верный друг, который совершал за меня богослужения, пока я еще не имел права этого делать. Потом мы с ним вместе устраивались на работу (мне было очень страшно, все-таки мне было только девять с половиной лет). Я в один карман положил крест, а в другой — мишку. А когда мы уезжали и нам надо было визу оформлять, паспорта получать, я его взял в руки, держал его так, чтобы он тоже показался на фотографии, потому что боялся, что без фотографии его могут не пропустить. А теперь он на заслуженном отдыхе.
Вот так, в 1920 году, началась моя рабочая жизнь в академии. Во-первых, я получал махорку — моя мама курила. Когда ее первый муж умирал от чахотки, она ему папиросы делала и сама пристрастилась. В то время было не очень принято, чтобы женщины курили. Я маме делал сам гильзы (причем для этого выдирал в архиве папиросную бумагу из документов): маме набивал и себе набивал. Мама, конечно, была очень огорчена, что я в десять лет папиросы курю. С другой стороны, есть-то было нечего, голодуха была, хлеба давали пятьдесят граммов в день, кажется. Причем хлеб был такой, что ножом отрежешь — половина на ноже останется, и вторым ножом с этого ножа срезаешь. Мы больше года в глаза не видели ни мяса, ни масла, ни молока… очень тяжелые годы были.
Двадцатые годы в Петербурге… Это, конечно, не то что было в блокаду, но все-таки было очень тяжело… За мою жизнь тяжелее не было — ни во время оккупации во Франции, ни теперь. Вот сейчас стонут: «Плохо!» — вы в те годы в Петербурге не жили.
По вечерам я ходил на курсы. При корпусе были устроены вечерние курсы для мальчишек, которые, как и я, уже не могли учиться, потому что работали. Это, конечно, были кустарные курсы, которые мало что давали. Зато каждый понедельник в корпусе устраивался культпросвет: приезжали самые лучшие силы Мариинского театра и ставили в большой знаменитой зале оперы. Без декораций, без оркестра — под рояль. Но были самые лучшие силы — Пиотровский, Молчанов, Тартаков, Горская, Слободская. А потом, в конце, когда опера кончалась, шел балетный дивертисмент — там были заняты и Кшесинский, и Спесивцева, которая недавно умерла в Америке. Таким образом я познакомился с «Аидой», «Севильским цирюльником», «Риголетто», «Ромео и Джульеттой», «Травиатой», «Кармен»… Каждый понедельник мы прибегали в зал, ждали, когда любимые артисты приедут, бежали их встречать, приводили в гримировальные уборные, а потом в первом ряду сидели и смотрели. Это, конечно, было серьезное культурное образование, потому что в театры было ходить невозможно — не было денег, да и сил не было. Я за все время в Мариинском театре был один раз на «Коньке-горбунке» и один раз на «Демоне». А здесь я добрый десяток опер переслушал. Ну и балетные дивертисменты тоже — «Умирающий лебедь», Венгерский танец Брамса (Кшесинский танцевал, я помню).
Недавно меня неожиданно пригласили в Морской корпус. Я вошел в залу, куда мальчишкой прибегал, чтобы показать артистам, как и куда пройти. Когда я пришел, адмирал, начальник корпуса, вышел навстречу, встретил меня на лестнице, под ручки взял и повел в эту залу. Я сел за стол, стал с ними беседовать, вспоминал, как семьдесят лет назад я слушал здесь Тартакова и смотрел, как танцуют наши балетные корифеи.
Мама работала. У нее под началом был целый штат машинисток, все были очень интеллигентные, а некоторые и очень одаренные. У двух женщин (одна из них — баронесса) были очень хорошие голоса, а один из морских офицеров был великолепный пианист. Они стали собираться вечерами (раз в десять дней) у одной из маминых машинисток, у которой был хороший рояль и большая квартира. Здесь устраивали вечера самодеятельности. Приносили таблетки сахарина, приносили сухарики ржаные, кто мог что-нибудь испечь, приносил печенье — например, из моркови. Пели, играли на рояле, у нас был великолепный мелодекламатор — Алексей Ильич Холодняк. Я со всеми ними работал вместе в академии, а потому меня, конечно, вместе с мамой приглашали на эти вечера. Это было начало моего приобщения к русской культуре.
Потом мы переехали на Тринадцатую линию, и та церковь, которая на Девятой линии была, стала от меня дальше. Но у нас на углу Тринадцатой линии и Среднего проспекта была Александровская богадельня, устроенная покойной государыней Александрой Федоровной, с домовой церковью, куда мы и стали ходить. Там прислуживал мальчик без ноги, на костыле, звали его — Боря. Я ему жутко завидовал: что он надевает стихарь, прислуживает, перед батюшкой свечу несет, кадило подает. Я думал, что ему дано такое отличие, чтобы утешить его в том, что он без ноги. И мечтал, что я с удовольствием обе ноги бы отдал, только бы прислуживать в церкви. Это был следующий этап моего церковного становления. Я тогда не подозревал, что для того, чтобы служить в церкви, придется не одну ногу, не две ноги, а всего себя целиком отдать, полностью, без остатка. Каждая попытка что-то свое личное сделать становится уже укором совести.
Жить было очень трудно. Чтобы отапливать квартиру, нашему дому давали какую-нибудь баржу. Баржа стояла на Черной речке, весь дом устраивал субботник, шел эту баржу разламывать, на грузовиках вез домой, разгружал. А вечером это все надо было распределять на девяносто семь квартир нашего дома. Счастливцы, у которых были погреба, спускали все это в подвал, а те, у кого погребов не было, складывали дрова штабелями на дворе с риском, что кто-нибудь ночью их у тебя утянет.
Конечно, баржу нам, мальчишкам, ломать не давали, этим занимались взрослые мужики. Но мы нагружали, уже разломанную, на грузовик, загружались сами, на грузовике совершали путешествие до дома. Там все разгружали и на пустом грузовике возвращались, где взрослые тем временем заготавливали уже новую партию дров. Это было наше развлечение.
О том, чтобы уехать, никто не думал, мы продолжали жить с мамой. Сначала мама работала, я работал, сестренка маленькая в школу ходила. Маму сократили, когда папа стал немного «шебуршить» на Востоке, потом и меня сократили. Я вернулся в гимназию Мая. Об отце мы восемь лет не имели никаких сведений, только то, что в газетах писали (не очень положительно, надо сказать).
Где-то в 1921–1922 годах Михаил Иванович Калинин направил к моему отцу послание с предложением «вернуть все корабли назад и вернуться всем офицерам, матросам». И чтобы передать это предложение, выбрал одного из бывших папиных сослуживцев (в свое время он был лейтенантом, а тогда стал контр-адмиралом и профессором Морской академии), Владимира Александровича Белле. Он сказал нам: «Меня посылают к Георгию Карловичу с секретной миссией, я его увижу. Может быть, что-нибудь передать, все же восемь лет он ничего не знает о семье». Мы с мамой сфотографировались — как три солдата, в полный рост, чтоб было понятно, какой мы величины стали за то время, что папа нас не видел.