Свежо предание - И. Грекова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Твоя Надя.
Эти колесики нарисовал Юрка. У нас второй день очень холодно.
3 января 1953 г.
Дорогая моя! Приехала только что от Кости и нашла твое письмо. Спасибо, спасибо! Не беспокойся, мы прекрасно разместимся на террасе. Я так себе и представляю: дикий виноград, море.
Костино состояние улучшается. Спит хорошо. Ест тоже довольно хорошо. Вообще сравнительно спокоен, хотя и продолжает каяться.
Беспокоит меня, что в больнице немного косятся на Костю как на «любимчика» Софьи Марковны. И вообще, отношение к ней не очень хорошее. Я прочла в стенгазете заметку: «Новогодний сон доктора Лифшиц», с карикатурой. Ее нарисовали в виде какого-то толстого мешка с грубо еврейским носом. Смысл такой, что С.М. к каждому своему больному, особенно к некоторым, хотела бы приставить по терапевту, да и вообще врачей по всем специальностям, и отвести отдельную палату. В этой фразе: «особенно к некоторым» — мне показался намек, но я была так счастлива, что эта тень быстро прошла.
Дома я не утерпела, сказала Юрке, что папа скоро приедет домой. Он очень ждет папу и строит для него дом из кубиков. Если бы ты видела, какой он стал большой, как говорит!
Надя.
8 января 1953.
Что за чудесный человек Софья Марковна! Часто я чувствую ее не врачом, а матерью — такое личное, родственное отношение. Здесь не все врачи такие. При мне однажды Костя обратился к другому врачу, мужчине, просил его выслушать, записать его показания. Тот досадливо отмахнулся: опять вы за старое, подите, говорите лучше со своей женой. Костя после этого со мной говорить не захотел. Доктор — молодой, красивый, но какой-то удивительно недоступный.
С.М. рассказывала, что вчера Костя опять «суетился», просил бумагу, чтобы написать И.В. или дать возможность поговорить с ним по телефону, признаться в своей вине. Называет Юрину фамилию. Убежден, что Юра жив. Просит освободить Юру и арестовать его самого. Все это, по словам С.М., говорил связно и со слезами. Она считает это хорошим признаком, но мне почему-то тревожно. Сегодня был прекрасный день — солнце с морозом. Я шла по улице и плакала. Теперь я довольно часто плачу, это плохо. Хотелось бы быть похожей на тебя.
Надя.
Тринадцатого января тысяча девятьсот пятьдесят третьего года Надя, как всегда по утрам, открыла почтовый ящик и вынула свежую, пахнущую краской газету. Она ее отложила: надо было покормить Юрку. Она поставила перед высоким стулом тарелку с кашей. — Каши не хочу, — мгновенно сказал Юрка.
— Иди, ешь.
— Каши не хочу, — повторил Юрка, самостоятельно взбираясь на стул.
— Мало ли чего ты не хочешь.
— Я тебя не люблю, — лукаво сказал Юрка. Это он так острил.
— Любишь не любишь, а кашу придется есть. Юрка умолк и покорно принял ложку каши. Надя рассеянно взглянула на газету. «Шпионы и убийцы разоблачены», — прочла она заголовок передовой.
…Что такое? Какие шпионы? Она развернула лист.
«Хроника ТАСС сообщает о разоблачении гнусной шайки шпионов и убийц, орудовавших под маской „людей науки“, профессоров и врачей…»
Что такое?
— Мама, не читай.
— Погоди, сейчас.
«…Эти выродки, потерявшие человеческий облик…»
— Мама, я буду есть кашу.
— Погоди, маленький, сейчас.
— Я большой. Я тебя люблю.
— Знаю, деточка.
«…Следствие установило, что большинство шайки врачей-вредителей было связано с международной еврейской буржуазно-националистической организацией „Джойнт“…»
— Мама!!
— Деточка, кушай сам.
Юрка взял ложку и стал шуровать.
«…Как ничтожных козявок, раздавит жалкую шайку презренных предателей родины советский народ-богатырь. „Если враг не сдается, его уничтожают“ (А.М.Горький)».
Почему-то она прочла: «Если врач не сдается, его уничтожают». Очень страшно. Она встала, ища, что бы сделать. Газета не слушалась, она ее уронила.
А Юрка поднял к ней требовательное, кругом испачканное кашей лицо:
— Поцелуй.
Она схватила его крепко, отчаянно и стала целовать куда попало, в кашу.
* * *По лицу Софьи Марковны ничего нельзя было сказать. То же энергичное, заботливое лицо, разве что на одну тень бледнее. А руки суетливо вертели стальной молоточек. Поворачивалась, взблескивая на солнце, никелированная головка. Молоточек прыгал, а лицо было спокойно.
— Ничего не поделаешь, Наденька. Будем бодры.
— Как же мы без вас? — спросила Надя.
— Ничего, не бойтесь. Будьте бодры, и он поправится. Это не суеверие, а медицинский факт. Мне приходилось видеть, как человек спасал человека любовью и бодростью, ничем другим.
— Но ему стало хуже! Неужели опять все сначала?
— Не думаю. Это временное ухудшение на фоне обратного развития болезни.
— Ухудшение без причины?
— Причины всегда есть, только мы не всегда их знаем. Возможно, это реакция на внешние события.
— Газеты?
— Ну да. Это моя ошибка. Рано я ему стала давать газеты. Надо было беречь его от травмирующих впечатлений.
— От жизни, значит?
— Зачем так горько? — Софья Марковна положила на Надину руку свою, мягкую, полную, небольшую. — Вы еще очень молоды. Вам предстоит долгая жизнь. И вы увидите, что она не вся такая.
Рука лежала совсем близко от Надиных губ — хотелось ее поцеловать. Она спросила глазами: можно? Софья Марковна замотала головой: нельзя.
— Софья Марковна… А вы-то как? Вы-то как будете?
— Буду жить. Меня не так-то легко опрокинуть. Я — ванька-встанька.
— Будете искать работу?
— Конечно. Скоты предлагали — на пенсию. Ну, это дудки. Поеду куда-нибудь в деревню, в колонию. Не могу без больных. Вы себе не представляете, какие это милые, нормальные, да, нормальные люди.
Может быть, как раз зачерствелость так называемых «здоровых» — уклонение от нормы. А эти… Болезнь — сверху, а в глубине — душа. Обиженная, раненная, а живая…
Надя слушала. Костина душа…
— Да, за эту «душу» много мне попадало. Прорабатывали: идеализм. В наше время назвать человека идеалистом значило похвалить. Удивительно, как смещаются понятия.
В кабинет заглянула сестра:
— Софья Марковна, Петров беспокоится.
— Иду.
Она поправила шапочку, встала и пошла к двери на тяжелых, отечных ногах.
Надя осталась одна. Маленький радиоприемник чуть слышно наигрывал танцевальную музыку. Шепот беззаботности. Хорошо было слушать его, ни о чем не думая, пока это было возможно. Подольше.
Софья Марковна вернулась.
— Насчет души, — сказала она сразу, словно и не выходила. — У нас принято считать, что души нет. А все-таки, откуда название: «душевные болезни»? Нет, что-то такое есть, не все ли равно, как назвать: душа, личность… Слова, ведь они мало что значат…
Маленький приемник продолжал свою призрачную деятельность, тихонько нашептывая, все о своем.
— Не умеем мы лечить по-настоящему. Бродим в потемках, ощупью. А много ли сделаешь ощупью?
— Вы много, много делаете, — сказала Надя. Софья Марковна ее не слушала.
— Люби больного, — сказала она куда-то в пространство. — В этом все. Не умеешь любить — не ходи во врачи! Нечего тебе там делать. Говорят, любви в институте не научишь. А может быть, и научишь? Курс любви… Экзамен по любви… Не так смешно, как кажется.
Зазвонил телефон.
— Слушаю, — сказала Софья Марковна. — Десятое отделение.
Трубка заговорила маленьким, торопливым, металлическим голоском. Слов нельзя было разобрать, но слышно было, как на другом конце провода бьет тревогу человеческая душа.
Софья Марковна слушала, а трубка говорила-говорила, плакала, билась в ее руках, просила, требовала и, наконец, замолкла. Тогда Софья Марковна печально сказала в трубку:
— Милая моя, хорошая, ничего не могу для вас сделать. Я здесь больше не работаю. Сдала отделение Владимиру Павловичу.
* * *Рувиму Израилевичу позвонили из поликлиники:
— Доктор Левин? Примите телефонограмму. Сегодня, 16 января, в 17.00 состоится общее собрание рабочих и служащих. Повестка дня: разоблачение шайки врачей — шпионов и убийц. Ваша явка обязательна. Записали?
— Записал, — сказал доктор Левин.
Он пошел в столовую. Положив перед собой тяжелые, неподвижные руки, он некоторое время думал.
— Рувим, тебе пора пить кефир, — сказала Роза.
— Выпью.
— Что с тобой? — спросила Роза.
— Ничего. Сегодня к пяти часам вызывают в поликлинику.
Роза встрепенулась:
— Не ходи, Рувим.
— Я пойду.
Часы показывали два часа: четырнадцать. Три часа ему оставалось.
Он выпил кефир. Потом снова положил на желтую клеенку свои руки, сидел и думал. Думал он до шестнадцати тридцати. В шестнадцать тридцать он встал.
— Не ходи, Рувим, — сказала Роза. — Или тебе больше всех нужно?
— Я думал о великом Бехтереве, — ответил Рувим. — Как ты думаешь, пошел бы он или нет? Пошел бы.