Собрание сочинений в шести томах. т.6 - Юз Алешковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это так меня психологически вдруг ошарашило, что натуральная смерть показалась более благородной, более чистой, чем нынешняя, моментально превратившаяся в хамовато циничную пародию на трагическое, что там ни говори, происшествие… однако я и на этот раз сумел отогнать от себя мыслишки, бередившие ум и душу.
Мне стало неловко думать обо всем таком и молчать при Михал Адамыче.
«Перстни, – напоминаю, – и прочие вещички принадлежали Г.П., имя покупателя, естественно, ей, видимо, еще не известно… она замечательнейшая женщина и чистейшая душа, поддержите ее на всех этих, с понтом, моих похоронах и поминках… и утешьте Мэри, Марусю, вы это умеете, слова найдете… Коте скажите, что всегда его любил… не могу не думать сейчас вот о чем: не слишком ли бздиловатый я конь?.. стоило ли мне так уж раздувать свои страхи насчет неизбежностей разного рода?.. и вообще, не зря ли, не вымороченно ли устроил я безумное это, достаточно новое у нас, представление?»
«Какие уж тут выморочки, Володя, когда вокруг творится черт знает что… как полиглот вы были необходимы не только бандитам, но и массе дельцов, заимевших дела по всему миру, – они не оставили бы вас в покое… вполне могли бы отомстить, если б стали работать на меня… словом, валите, следуйте зову судьбы… знайте, я вечный ваш раб, благодарный и за дружбу, и за то, что вы отец случая, моментально осчастливившего двух человек – мы с Галей ждали этого всю жизнь… знаете, что мне приснилось?.. я услышал тихий голос: «вначале было Слово, потом все образовалось само собой…» я проснулся от приятно навалившейся на душу тяжести смыслов двух последних, донельзя истертых слов… надейтесь на то, что однажды, как это часто случается, все само собой образуется и у вас».
Напутствие Михал Адамыча слегка меня освежило… у входа в воздушные ворота страны нас уже ждал большой тамошний чин в полковничьих погонах… документишки мои были в порядке, все прошло как по маслу – никакого досмотра… мы посидели в баре VIPa, отличного глотнули кофейку с коньяком, обнялись… не помню, как поднялся на борт…
Время для меня словно бы перестало существовать, тем не менее продолжая оставаться временем, перемоловшим бывшего Олуха в никого и в ничто… вероятно, поэтому все остальное, то есть пространство вокруг и чувство судьбы внутри меня, начисто оглушенного в то остановившееся мгновенье (кстати-то, не имевшее ни качеств прекрасного, ни примет безобразия), – явно подчеркивало желание Времени дать почувствовать ничтожной моей личности, что выпала она вдруг из четвертого измерения…
Помню, я так загляделся на облачность, скрывавшую землю, что забылась действительность – ее словно бы и не существовало… когда опомнился, ослепленный небесами, пронизанными солнцем, не сразу въехал: где я, что со мною – дрых я наяву или бодрствовал во сне?
42
Никак не верилось, что мчит меня встречавший лимузин в Рим, а я с сегодняшнего дня считаюсь пропавшим без вести, пока купленные чины не велят рядовым ментам заявить прессе, что трупешник принадлежит жмурику, подозреваемому в принадлежности именно мне, бывшему Владимиру Ильичу Олуху.
Детали жутковатых этих обстоятельств вкупе с деталями маловажными, но почему-то необыкновенно яркими, показались мне вдруг – как, скажем, в трагикомических сценах или в репликах героев Достоевского – безумно смешными… вот я и подумал в тачке, глуповато, на взгляд водилы, рассмеявшись, что природу юмора надо бы искать не в структурах каламбуров, не в головоломных играх формальной логики, не в вызванных ими шутках, не в остротах, не в анекдотах и не в пошлятине смешных положений, но в малопонятой уму-разуму родственной близости комического с трагическим, действительного – с изворотливыми вымороченностями ума.
Да, так я думал, так чувствовал из-за перевозбуждения, что случалось и раньше… мне, помню, совсем не к месту и вообще не ясно, почему показалось, что если бы в кайфе оргазма невыразимое словами удовольствие не уравновешивало бы, верней, заметно не превышало бы почти невыносимую, как и оно само, пронизывающую и содрогающую все твое существо боль, – то с этой вот, с болевой частью известного кайфа, возможно, связанной с ужасом предчувствия чьей-то душою покидания спокойного запредельного небытия и близостью всегда трагичного существованья, – мы, люди, слабаки и наркоманы секса, наверняка не справились бы… а вот на тебе справляемся и днем и ночью, в отличие от животных, на случку рвущихся лишь по велению природного инстинкта… мало того, что справляемся – просто рвемся и рвемся трахнуться лишний разок с тем же, странное дело, никогда не запоминающимся кайфом, словно делать нам больше нечего – только рваться и рваться получать его, а не пытаться воскресить в памяти его образ, как воскрешаешь все, что угодно и кого угодно, кроме абсолютно невообразимых – или твоего, или общего с женщиной – содроганий…
Я быстро устроился в тихом отеле; взятые с собой бабки положил в банк на свое новое имя.
Осмотрелся; постарался не нажраться в первый же вечер; состояние полного одиночества, заочно меня пугавшее, оказалось сподручным для размышлений и ежедневных глазений на римские древности; оно снова дало мне знать, что за пару суток новой своей жизни существенно повзрослел бывший Владимир Ильич Олух, ныне Николай Васильевич Широков… перемог, слава тебе господи, временную депрешку, точней, полное отвращение к жизни и искреннее нежелание жить… а ведь когда везли в Шереметьево, казалось, что быть мне вскоре рыбкой, попавшей из пресноты в соленую чужбину морскую, где придется испытывать трудности с трепетом жабер дыхания, не говоря о резких для рыбьей душонки перегрузках… ан нет! – все о'кей, свобода, бля, свобода, бля, свобода, как распевали в свое время вольнолюбивые шестидесятники… к счастью своему, они не знали, что эдак вот назовут их со снобистской пренебрежительностью двадцатилетние мудозвоны, придут которые на все готовенькое, то есть на свободу, вольномыслие, бизнес, гулевые тусовки с блядями, забугровые путешествия, доступное – любого рода – чтиво… словом, придут на немыслимо удачный расклад неслыханных в прежней стране возможностей… такие даже не снились ни крестьянам, ни пролетариям, ни теневикам, ни диссидентам, ни вроде бы пожизненным, но критически настроенным номенклатурщикам, ни сверхосведомленным о хреновом положении в «базисе и надстройках» гэбистам, ни молодым раздолбаям и олухам вроде меня… замечу, отвлекаясь от темы, что будь я на месте президента – непременно повелел бы заделать скромные, но выразительные монументы на сто первом километре каждой железной дороги, ведущей в Москву и из Москвы, – всего три огромные железные цифры с обрывками колючей проволоки и одно слово поменьше 101 километр – это было бы нормальной данью памяти обо всех-всех тогда гонимых.
Я поймал себя на том, что почему-то думаю о прошлом, как старикан, переживший те годы в лагерях, вроде Михал Адамыча, размышляю о шестидесятниках – Бродском, Солже, Сахарове, Марченко, Буковском, Синявском, Гинзбурге, которых, как массу других людей, всегда считал людьми свободомыслящими, а дебильных членов политбюро и их натасканных шестерок – как раз инакомыслящими, так-то оно было правильней…
Я бродил и ездил по Риму, упивался старинной свободой, как мороженым в кино, и славно мне было сознавать, что есть бабки, что сам себе кажусь телком, при родах перемазанным кровищей и слизью, медленно встающим на коленки, потом – с коленок, потом делающим первые шажки по шатающейся под слабыми мослами земле… о как кайфово было жить, воспринимая всем своим существом – из первых уст, из первых уст красавицы Италии! – великолепный, сладкоголосый, живой язык, трепещущий над временным и вечным… на нем болтали, словно пели, прохожие, водилы такси, угодливые приказчики в бутиках, бармены, менты, «работники торговой сети», официанты, банковские клерки… вдобавок был сей язык так волнующе мил и влекущ, так смаковал мой жадный слух музы'ку его слов и фраз, что жаль было расставаться с ними, с губ слетавшими… день ото дня сильней становилось во мне чувство, знакомое человеку, что-то потерявшему или отгадывающему какую-то занятную загадку, но не находящему ни потерянной вещицы, ни ответа, при этом верящему, что вот-вот все будет о'кей… мне казалось, что отличаюсь от итальянцев, для которых язык был столь же невидимым, как воздух для дышащих им миллионов людей… и оно, это чувство, необыкновенно обостряло интерес к существованию… я чувствовал состав каждого слова, даже незнакомого, как если б был человеком не просто дышащим, а различающим молекулки кислорода в воздухе городков, деревень, кабаков, базаров, пляжей, магазинов, гостиниц.
Помню, как на второй день после прилета, крепко поддав в отличном кабаке, я рассопливился из-за чувств, на душу нахлынувших, и до того зачумел-ополоумел от свежести незнакомой жизни, что пал возле столика своего на колени, положив на публику и на чинного мэтра… пал и вознес, как опять же учила баушка, хвалу Всевышнему, вместе со всеми ангелами Престола Его, архангелами, серафимами и херувимами… пал, значит, лбом вдарился об пол и поблагодарил весь сонм сил и чинов небесных за необыкновенно щедрый дар, ниспосланный свыше, – за языки, не знаю каким именно чудом ожившие в неведомых глубинах личной памяти… за них – хранящихся если не в иных каких-то спасилищах небесных и земных, то, видимо, в священных закромах Святого Духа, а то и самого Времени.