Харикл. Арахнея - Вильгельм Адольф Беккер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ведь ты не станешь отрицать того, что отец, как только первое произведение Гермона показало его способности, стал опять обращаться с ним как с сыном, — сказала Дафна.
— Нисколько не отрицаю, — ответил скульптор. — Я слишком хорошо помню, как Архиас, вероятно и по твоему желанию, принялся осыпать племянника золотом, но этот излишек, к несчастью, послужил ему во вред.
— А ты? — спросила Дафна. — Ведь ты уже и тогда владел богатым наследством твоих родителей и, несмотря на это, работал даже сверх твоих сил. Я ведь слыхала, как Бриаксис, расточая тебе похвалы, всё же просил отца употребить своё влияние, как опекуна, и предостеречь тебя от опасности такой усиленной работы.
— Мой добрый учитель, — произнёс с волнением Мертилос, — он заботился обо мне, как отец.
— Потому что он предвидел, что ты предназначен создать великое.
— Или же потому, что от его зорких очей не скрылось, что я должен беречь своё здоровье. Мои лёгкие, Дафна, мои лёгкие! Ты ведь знаешь, какой роковой была эта болезнь для моей матери, а потом и для моих сестёр и брата. Все они рано сошли в могилу, и, когда кашель потрясает мою грудь, я вижу, как Харон поднимает свои вёсла и приглашает меня занять место в его мрачной ладье.
— Ведь ты только что уверял меня, что ты чувствуешь себя хорошо, — заметила девушка, — кашель твой меня, впрочем, беспокоит, но если б мог сам видеть, как порозовели твои щёки от этого чистого воздуха.
— Эта краснота, — ответил серьёзно Мертилос, — и есть догорающая вечерняя заря закатывающегося жизненного дня, а не утренняя заря выздоровления. Но не будем об этом говорить; я ведь коснулся этих печальных предметов только для того, чтобы защитить себя от твоих похвал, которые ты расточаешь мне в ущерб Гермону. Это правда, что я был богат, будучи ещё учеником, но ранняя смерть всех моих близких научила меня уже тогда беречь и разумно распоряжаться кратким жизненным сроком, предназначенным мне судьбой. Гермон же был полон мужественной силы и между эфебами на ристалище считался сильнейшим. После трёх ночей, проведённых в кутеже, он не чувствовал даже утомления, и как мешали женщины этому чернобородому красавцу вовремя приниматься за работу! Задавала ли ты себе когда-либо вопрос, почему молодых лошадей объезжают не на покрытом цветами и травой лугу, а на песчаной площади? Ничто из того, что отвлекало бы их внимание и возбуждало бы их желание, не должно их окружать, а золото твоего отца ещё до конца учения окружало Гермона всякими соблазнами. Честь и слава красивому пылкому юноше, что, несмотря на всё, он только на короткое время позволил себя отвлечь от работы и вновь принялся за неё энергично, сначала окружённый роскошью и избытком, а потом нуждой и лишениями.
— О, Мертилос! — воскликнула молодая девушка. — Как страшно страдала я тогда! Боги впервые дали мне познать, что в человеческой душе, кроме солнечного сияния, находятся и чёрные тучи. В продолжение нескольких недель отделяла меня от отца глубокая пропасть; а ведь до того времени мы составляли с ним одну душу, одно сердце. Но таким, как тогда, я его ещё никогда в жизни не видела. Тебе был присуждён первый приз за твою прекрасную, сияющую красотой Афродиту, и твоё чело было уже увенчано лаврами за твою статую Александра, когда Гермон выступил со своими произведениями. Это были его первые работы, и они должны были показать, что признает он настоящей задачей искусства. Произведения, которые он выставил, как ты знаешь, были: некрасивый «Глашатай» со шкурами в руках и открытым ртом, как бы расхваливающий свой товар, и «Борющиеся менады»[145]. Ты видел этих ужасных женщин, с чисто животной свирепостью набрасывающихся друг на друга и старающихся растерзать одна другую. Глядя на эти плоды труда и прилежания близкого мне человека, я испытывала сильное горе, и я не могла тогда понять, что ты и другие находят в них что-то хорошее. А отец! Вид этих страшных вещей заставил побелеть его щёки и губы, и, вероятно, считая себя вправе, как опекун, и в искусстве указывать своему воспитаннику прямой путь, он запретил ему тратить время на изображение таких ужасных сюжетов и тем, вместо радости, довольства и возвышенного чувства, вызывать только отвращение и ужас. Ты ведь знаешь последствия всего этого, но не знаешь, что перенесло моё сердце, когда Гермон, вне себя, оскорблённый в своём самолюбии, отвернулся от отца и порвал все узы, соединявшие нас с ним. И всё же, несмотря на своё страшное недовольство и несмотря на необузданную вспыльчивость, выказанную племянником по отношению к дяде, мой отец и не думал отнимать у него денежную поддержку, но Гермон не показывался больше у нас и, когда я его призвала к себе, чтобы образумить, объявил мне решительно, что он отныне не возьмёт и обола от отца, потому что он скорее согласится умереть с голоду, нежели позволит кому бы то ни было вмешиваться в выбор его сюжетов. Свобода ему дороже всего золота моего отца! Отец всё же выслал ему годовое содержание.
— Но он отказался от него, — заметил Мертилос. — Я отлично помню этот день и как я его уговаривал; когда же он настоял на своём отказе, я предложил принять от меня то, что ему нужно для жизни. Но и это он отверг твёрдо и решительно, хотя я уже тогда считал себя его неоплатным должником и знал, что мой долг нельзя уплатить презренными деньгами.
— Ты, вероятно, говоришь о той преданности, с которой он ухаживал за тобой, когда ты был так болен? — спросила Дафна.
— Да, но не о ней одной, — ответил он. — Ты ведь не знаешь, чем он был для меня в самые тяжёлые дни. Кто после моего первого успеха, когда низкая зависть старалась отравить мне всю радость, радовался со мной, точно лавры выпали на его долю, а не на мою? Конечно, то был он, мой честолюбивый Гермон, хотя его собственные произведения не удостоились награды. А когда вслед за тем моя обычная болезнь овладела мной сильнее, чем когда-либо, он стал за мной ухаживать, подобно любящему брату. Как часто он, прежде проводивший дни и ночи в кутежах и веселье, отказывался от них, покидал пиршества, чтобы заботиться обо мне, поддерживать моё бессильное тело, сидеть у моего ложа до тех пор,