О русской истории и культуре - Александр Панченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Трудно выразиться яснее. Для традиционалиста Аввакума «премудрость» — это нравственное совершенство, а для его оппонентов — некий интеллектуальный феномен, «наука», знание как таковое. Интеллект ненасытен, он требует все новой и новой пищи. Для Аввакума книга — духовный наставник, а для новаторов — ученый собеседник. Чем меньше человек прочитал книг, тем меньше он знает и тем ниже ценится в среде интеллектуалов. Его кругозор прямым образом зависит от его библиотеки. Чем она больше, тем он почтеннее.
Стефан Яворский, замечательный библиофил, в ожидании смертного часа написал по–латыни блистательную элегию к своей библиотеке, попрощался со своими любимыми книгами. Вот как звучит это прощание в силлабическом переводе XVIII в.:
Книги, мною многажды носимы, грядите,свет очию моею, от мене идите!Идите благочастно, иных насыщайте,сот ваш уже прочиим ныне искапайте!Увы мне, око мое от вас устранено,ниже вами может быть к тому насыщено.Паче меда и сота вы мне сладши бесте,с вами жить сладко бяше, горе, яко несте.Вы богатство, вы слава бесте мне велика,вы рай, любви радость и сладость колика.Вы мене прославили, вы мене просветили,вы мне у лиц высоких милость приобрели.Но более жить с вами (ах, тяжкое горе!)запрещает час смертный и горких слез море.
[Цит. по: Маслов, LXVI]Ни один из древнерусских книжников не мог бы заявлять о скорбных своих чувствах по такому поводу: смерть освобождает от тягот и соблазнов бренной жизни и причисляет к вечности, к той вечности, отголоском которой и считается душеполезная книга. Что касается Стефана Яворского, то для этого монаха и первенствующего иерарха русской Церкви разделение веры и культуры уже совершилось, причем окончательно и бесповоротно. Его элегия — первое проявление писательского «прощания с книгами». Так поступил И. М. Опочинин [см. Трефолев, 224–226], так поступил и Пушкин: «Потухающим взором обвел умирающий поэт шкапы своей библиотеки, чуть внятно прошептал: „Прощайте, прощайте”, — и тихо уснул навсегда» [Пушкин, 1974, 333] [88].
В связи с тем, что в XVII в. столкнулись различные «аксиомы книги», можно, как кажется, понять, почему раскол Церкви и культуры начался из–за правки книг на Печатном дворе. Аналогичная правка осуществлялась на Руси и прежде, но такие предприятия не имели серьезных последствий. Теперь же традиционалисты твердят, что надо «опасаться стязаний», что они «не смеют… на отеческая писания состязанием надходити», «не дерзают коварствовати» [Поморские ответы, л. 182 об. — 183]. В чем тут дело? Обратимся снова к философии культуры тех соловецких иноков, которые предпочли смерть правленым книгам.
Ересь завелась в Московском государстве, писали они. Наши книги правят с новых греческих книг, которые «печатают у… латын, в Риме и в Виницеи, или хто хочет где» [цит. по: Барсков, 26]. Как видим, соловчане были прекрасно осведомлены — «образцовые» книги действительно выпускались большею частью в Венеции. Но что тогда означает фраза «или хто хочет где»? Переведя эту фразу в нашу систему значений, мы получим формулу «свободного творчества» в постренессансном, просветительском смысле. Речь идет о книгах, которые сочинял кто хотел, писал в них что хотел, печатал их где хотел, Что же, соловчане протестуют против «свободного творчества»? Да, так как с их точки зрения «свободное творчество» не ценность и книга, акт свободного творчества, не может быть духовным наставником.
Когда с европоцентристских позиций оценивают древнерусское книгопечатание, то его помещают где–то посредине между Европой и Турцией (не географически, а культурологически). Ведь в начальный период существования печатного станка в Западной Европе типографское дело было вполне частным делом, в Турции оно было вообще запрещено, а на Руси существовала лишь одна, притом официальная, типография — Московский печатный двор. Между тем нелепо видеть в этом отсталость; это всего лишь иная культурная система. Коль скоро книга — духовный и всеобщий авторитет, она не должна отражать чье–либо личное мнение. Книга — «соборный» акт: «Аще ли кия и сумнительныя речи от преписующих в прописех внесошася, и таковая церковными соборы и премудрыми и святоподражательными преводники, каковы быша Киприан митрополит и преподобный Максим Святогорец, исправляхуся» [Поморские ответы, л. 206 об. — 207]. Никон же правил книги «суемудрием и самосмышлением».
Один из документов 1670 г., допрос соловецкого бельца Григория Черного, зафиксировал следующую антиниконовскую легенду: «И в нынешнем де… году Соловецкого монастыря старец Евлампей сказывал ему, Гришке, в Сумском остроге в тюрьме и иным тюремным сидельцом всем вслух: как де монах Никон был в Москве в патриархех, и он де из языка своего кровь точил и пускал в чернила, и те де чернила отсылал он на Печатный двор для печатанья книг, и хто де те книги учнет честь, и тот де на истинный путь обратитца не сможет» [Барсков, 31]. Легенда объясняет, отчего традиционалисты восстали — в прямом и переносном смысле — против правки богослужебных книг. Они трактовали ее как «свободное творчество», личное поползновение одного человека, презревшего «соборное свидетельствование». В их сознание не укладывалось, что книга потребна не для одной нравственной жизни, а и для познания мира, что познание безгранично и бесконечно.
Писатель. В XVII в. новая терминология писательского труда еще не установилась. В среде барочных полигисторов имели хождение разные самоназвания, но чаще всего, пожалуй, употреблялось слово «учитель» (наряду с сочетанием «трудник слова»). Для противников полигисторы, как мы видели, тоже были «новыми учителями», а также «философами», «риторами», «альманашниками», людьми «внешней мудрости».
Когда умер Симеон Полоцкий, его царственный питомец Федор Алексеевич заказал Сильвестру Медведеву эпитафию их общему наставнику. Несколько первоначальных вариантов царь похерил, так что окончательный, насчитывающий 12 четверостиший, можно считать суммой представлений и оценок, касающихся роли поэта. Приведу 5 четверостиший: 1, 2, 7, 8, 9–е.
Зряй, человече, сей гроб, сердцем умилися,о смерти учителя славна прослезися.Учитель бо зде токмо един таков бывый,богослов правый, Церкве догмата хранивый.
Муж благоверный, Церкви и царству потребный,проповедию слова народу полезный,Семен Петровский от всех верных любимый,за смиренномудрие преудивляемый.
Иже труды си многи книги написал есть,и под разсуждение церковное дал есть.С Церковию бо хоте согласен он бытии ничто же противно Церкве мудрствовати.
Ибо тоя поборник и сын верный бяше,учением правым то миру показаше.В защищение Церкве книгу Жезл создал есть,в ея же пользу Венец и Обед издал есть,Вечерю, Псалтырь, стихи со Рифмословием,Вертоград многоцветный с Беседословием.Вся оны книги мудрый он муж сотворивый,в научение роду российскому явивый.
[Русская силлабическая поэзия, 188–189]«Сие надгробное надписание государь указал на дву каменных таблицах вырезав позлатить и устроить над гробом иеромонаха Симеона своею государскою казною из Приказу каменных дел» [Русская силлабическая поэзия, 379], что и было исполнено. Несколько поколений русских писателей так или иначе сообразовалось с этой «поэтической привилегией» — вплоть до Тредиаковского и Ломоносова, которые тоже учились в размещавшейся в Заиконоспасском монастыре Академии и каждый день рассматривали эту эпитафию [89]. Но она предназначалась не только для них.
Это была охранная грамота, в которой делались уступки традиционным воззрениям. Таковы оговорки касательно того, что Симеон Полоцкий не хотел мудрствовать противу Церкви, всегда был с нею согласен и ее защищал. Это вполне естественные оговорки: царь Федор и Сильвестр Медведев заранее пытались ублажить патриарха Иоакима, который терпеть не мог покойного поэта — в частности по той причине, что он устроил в царском дворце независимую от Печатного двора «верхнюю» типографию и выпускал книги на свой страх и риск, без ведома и контроля патриарха.
Очень важен стих, в котором идет речь о «смиренномудрии». Это, по древнерусским представлениям, непременное качество «учительного» человека. Ср. наставления инока Авраамия: «Молчи более и, аще прилучится о истинне глаголати, с великою христолюбивою кротостию глаголи. Ефрем Сирин… глаголет: иже смиренную мудрость стяжа, подобен есть Христу; не смиренномудруя же — Христа есть чюжд» [Барсков, 159–160]. Стих о «смиренномудрии» Симеона должен очистить его от обвинений в автаркии поэта, или — если воспользоваться словами Ивана Неронова — в том, что он «лжу сшивает самосмышлением» [Материалы для истории раскола, т. 1, 67].