Зимний скорый - Захар Оскотский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Почему — умереть хотела? — изумился Григорьев.
— Из-за детей, — сказал Марик, — братьев моих старших. Она их за две недели до войны сама в Невель отвезла. К деду с бабкой, к родителям отца.
— Так у тебя старшие братья были?
— Были. Одному семь лет, другому — четыре. Всего одна фотография сохранилась. Оба стриженые, в матросках. Друг на друга похожи и на меня маленького. Мама говорит, долго думали с отцом, куда их на лето отправить — в Невель или к ее родне на Волгу, в Горьковскую область. Но там ее сестры в колхозе совсем бедно жили, а невельский дед корову держал. Решили — к нему, на парное молочко. А это Псковщина, рядом с Белоруссией. Немцы туда за несколько дней прикатились… — голос у Марика был скучный. — Объясни, где мы идем?
— По проспекту Непокоренных, в сторону площади Мужества, — ответил Григорьев и сам удивился, как трудно оказалось выговорить эти давно привычные ленинградские названия, как странно они сейчас прозвучали. Осторожно спросил: — Погибли братья.
— Расстреляли, конечно. Сразу же. Это у немцев первая забота была. Всех евреев в городке собрали и расстреляли в лесу. И деда с бабкой моих, и ребятишек. Мама говорит, казнилась, что метрики им не оставила. В метриках сказано, что у них мать — русская. Да разве помогло бы… А дедову корову сосед подобрал. К корове немцы претензий не имели. Отец сразу после войны, еще и не демобилизовался, приезжал в Невель. Сосед ему всё рассказал, корову предлагал вернуть. Отец отказался.
Григорьев вспомнил, как они ходили в Артиллерийский музей. Там среди множества других орудий стояли автоматические тонкоствольные зенитки, иногда со звездочками на стволах, обозначавшими число сбитых самолетов. Марик всегда хоть раз да показывал на одну из них: «Вот на такой воевал мой отец!» А Григорьев дожидался, пока они спустятся в отдельный зал «Артиллерии большой и особой мощности» и там указывал на громадную пушку, похожую на черную стальную колонну, возложенную на лафет величиной с избу: «А мой — вот на такой!» Это они точно знали: на каких пушках воевали отцы.
— Почему ты раньше никогда о братьях не рассказывал? — спросил он.
Марик ответил не сразу:
— Да что рассказывать. Мне самому было тринадцать лет, когда узнал. Отец показал фотографию. И справочку об их расстреле. В невельском исполкоме выдали, тогда, осенью сорок пятого. Серая такая полоска бумажная, буквы на машинке вкривь да вкось… — Еще помолчал и выговорил: — Получается, меня родили на смену тем двоим. Тряслись надо мной в детстве. Я-то не понимал, почему другим детям что-то можно — по заборам лазить, купаться где угодно, — а мне нельзя. Сердился.
— Зверье, — сказал Григорьев, — какое зверье! РАССТРЕЛИВАТЬ ДЕТЕЙ!
— Ну, а что ж ты хочешь? — ответил Марик. — Вспомни геометрию. Всё дело в начальном постулате. Если только предположить, что все люди от рождения друг другу не равны, — в чем угодно не равны, хоть немножечко, — дальше само поехало. Цепочка простейших теорем по Евклиду-Киселеву. От доказательства к доказательству, с конечным выводом: надо расстреливать детей. Как же иначе.
— Оттого что у безумия своя логика и свои Евклиды, оно безумием быть не перестанет… Семь и четыре, говоришь? Значит, сколько им было бы сейчас?
— Тридцать восемь и тридцать пять, — ответил Марик. — Это я всегда помню: в каком году сколько им лет.
Долго шли молча. Потом Григорьев не выдержал:
— Я вот думаю, Тёма: как бы мы жили, если бы те наши близкие не погибли? И потому, что они погибли, мы должны как-то особенно жить. Разумно. Иначе выйдет, что они погибли бессмысленно!
— Как ты представляешь это «разумно»? — спросил Марик из темноты.
— Не знаю. Только не так, как сегодня. Взяли и своими руками их могилы загадили. Тоже безумие.
Они шли уже по Новороссийской, вдоль парка Лесотехнической академии. С левой стороны шумел и колыхался под ветром черный лес, с правой — тянулась обычная городская улица. В домах почти не было огней. Мимо них по пустому асфальту промчался с неистовой скоростью одичалый темный троллейбус.
— А помнишь, — сказал Григорьев, — как ты совсем недавно о бессмертии рассуждал и галактических полетах? Всего четыре года назад, так?
Марик ответил не сразу. Помолчал. Потом сказал из темноты:
— Пять. Почти пять лет прошло. Я у Колесникова только работать начинал… Ну что ж, иллюзии всему нашему поколению были свойственны. А вот быстрота избавления от иллюзий — это, если хочешь, единственное преимущество еврейского происхождения.
— Ладно тебе! Происхождение… Расскажи лучше, что с диссертацией?
— Делаю, — отозвался Марик. — Видишь, летом, во время отпуска сижу. Потому что сейчас ЭВМ свободна, можно свои программы прогонять. Делаю и стараюсь ни о чем больше не думать. Хотя, кафедра давит, конечно.
— Нина мне говорила: «Это у вас в НИИ работают на государство. На кафедре работают либо на кого-то, либо на себя».
— Твоя Нина так говорит? — почему-то удивился Марик.
— Не сама, наверное, с чьих-то слов. Да ясно и так. С диссертациями у нас — разврат настоящий. Не должно такого быть, чтобы в науку шли за длинным рублем!
Слева шумели в ночи деревья парка. На правой стороне, перед студенческим общежитием, стояли несколько парней и девушек. Вспыхивали огоньки их сигарет. Они громко разговаривали, смеялись. И голоса их гулко катились по пустой, бесконечной улице, между черной стеной леса и темными домами.
Марик угрюмо сказал:
— Ты всё мечтаешь о каком-то повороте к разумному. А я после того распределения, где над Сашкой издевались, уж сколько лет худшего только жду. Какого-то обвала… И вот что странно: казалось бы, умом понимаю — чего ждать? Раз шабаш этот поднялся с «пятыми пунктами», вот он и есть обвал. А внутри что-то сопротивляется: еще не чувствую его до конца, еще — нет. Потом — Чехословакия. Обвал же, обвал! А в душе опять: нет, еще нет. И так каждый раз. Что это, думаю: самообман, психика так защищается? А потом понял. Это моя работа, моя тема. Она меня держит. Пока я работаю, обвала нет, хотя бы для меня самого.
— Ну, уж работу у нас никто не отнимет! — сказал Григорьев. — Ты свой хомут тащишь, я — свой, Димка — свой. Кто на наши хомуты позарится?
Марик не ответил ему. Промолчал, шагая в темноте.
11— Ну конечно, — сказала Аля. — Ты готов свалить всё хоть на эпоху. Прости, я не виноват, у нас всё поколение такое уродилось!
— Не передергивай мои слова, — попросил он.
Хотелось сказать что-то резкое, прогнать её, остаться одному. Подступали темные, злые слова и слипались в горле, непроизнесенные. Неужели все-таки хотел продлить расставание, до последней отпущенной минуты быть с ней? Господи, зачем?..
Лектор из райкома появился в 1973-м.
Григорьева накануне, к великой его радости, не избрали повторно в комитет комсомола. Другого нашли, того, кто сам рвался посветить «Прожектором». Наверное, парень хотел проложить себе дорогу в партию, куда инженеров принимали ой как неохотно, если — пока не проскочил возрастной рубеж — не отличишься на комсомольских делах. Ну и в добрый час! Главное, что его, Григорьева, отпустили, отпустили! Но требовалось взять какую-то уже постоянную общественную нагрузку, без нее нельзя. Он записался в политинформаторы.
Дважды в месяц стал ходить на лекции в кабинет политпросвещения при парткоме. Если, конечно, не был в отъезде. Осточертевшие уже командировки по старым изделиям вырывали уйму времени. А в этом году заканчивалась его собственная тема по плёнкам. Наверстывал. Обычно засиживался в своей «клетушке» до вечера. Бесили звонки из охраны: «Почему не сдан пропуск? Почему в окне горит свет? Есть ли разрешение задержаться?» Огрызался, бросал трубку и продолжал работать.
В «клетушке» он не чувствовал усталости. Здесь, на десятке квадратных метров, не просто теснились столы с приборами. Здесь его собственный мирок, им самим созданный за три года и только ему подвластный, жил своей жизнью. Гудела вентиляция в вытяжном шкафу, и веявшие в нескончаемом сквозняке запахи смол и растворителей казались даже приятными. Тарахтела шаровая мельничка, в ее барабане бились, позванивали стальные шарики, размалывали в растворе смолы крупинки токопроводящего наполнителя. Пыхтел, стучал, причмокивал маслом насос вакуумного термостата. Светился зеленоватый глазок аналитических весов. И рядом, под рукой ждали, когда их позовут, приборы-собеседники и приборы-судьи.
Когда-то, десятилетними мальчишками, они любили заходить в комиссионные магазины. Разглядывали издалека диковинные фотоаппараты и с особым восхищением — старинные микроскопы, медные, гравированные узорами. (Бог знает, кто их тогда, в Ленинграде пятидесятых, продавал и кто покупал!) И вот теперь у него на столике два микроскопа: строгий и черный, как дипломат во фраке, тысячекратный биологический, а рядом — стереоскопический МССО с измерительной шкалой и ослепляющей в полутьме подсветкой. Вот выстроились в ряд, по росту, омметры — от школьного ММВ, торопливого и легкомысленного, в пластмассовой коробочке, до огромного сверхточного МО-61 в стальном чемодане. И еще — измеритель емкостей, осциллограф, амперметры, вольтметры, генераторы импульсов. И несколько прогнувшихся полок, забитых книгами, справочниками, научными журналами — законы царства, его история, философия, публицистика.