Культура заговора : От убийства Кеннеди до «секретных материалов» - Питер Найт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот интерес к материальному и буквальному влиянию репрезентации был основополагающим для кампаний против сексуального насилия и порнографии, которые стали преобладать в широком феминистском активизме в Америке с конца 1970-х и в 1980-х годах. Логика заговора стала необходимым элементом анализа насилия в таких книгах, как работа Сьюзан Браунмиллер «Против нашей воли». Браунмиллер определила изнасилование как «сознательный процесс запугивания, посредством которого все мужчины держат всех женщин в страхе», введя манихейское разделение общества на мужчин, которые все как один виновны, и женщин, которые могут быть лишь жертвой.[277] В исследованиях сексуального насилия, проведенных феминистками, это явление называлось «типично американским преступлением» и преподносилось как главный факт патриархата, гарантирующий «бесконечное сохранение мужского господства над женщинами при помощи силы».[278] Кроме того, развившаяся за годы «холодной войны» паранойя по поводу вторжения и проникновения в человеческое тело, а также его заражения вернулась в буквальном виде, потому что женское тело стало не просто вытесненной метафорой национального государства, а самим средоточием политики.[279] Если риторика заговора, звучавшая в феминистских текстах в начале 1960-х, ловко подгоняла и изменяла тогдашний политический сленг, то ее использование феминистками, боровшимися с порнографией уже в 1980-х годах, вызывало тревожные отголоски сексуальной и национальной демонологии правых, которая уже давно вышли из употребления.
Порнография преподносилась в теории не просто как изображение насильственного секса, а как насильственное действие само по себе. В этом смысле различие между буквальным и Meтафорическим принципиально устранялось. Из этого следовал вывод о том, что порнография не просто напоминает изнасилование, а является таковым, и что изнасилование не просто схоже с насилием, а как раз насилием и является. Вновь именование становится политическим актом. Как замечает Андреа Дворкин в предисловии к «Порнографии», мужчина «активно удерживает власть именования силой и оправдывает силу властью именовать».[280] Таким образом, к началу 1980-х годов вопрос об именовании проблемы сменился проблемой именования, которая продолжает оставаться ключевой, например, в спорах о том, считается ли «изнасилование на свидании» «настоящим» изнасилованием. Эти популярные исследования сексуального насилия и порнографии породили такое явление, как жертвенный феминизм, для которого было характерно рассматривать борьбу полов как борьбу против всепроникающего, всемогущего и слишком буквального заговора, поддерживающего мужское господство.
Ложная тревога Наоми ВулфВопрос о том, является заговор с целью превращения женщин в жертву настоящим или метафорическим, достигает своей переломной точки в языке к моменту появления книги Наоми Вулф «Миф о красоте». Вулф рассказывает похожую на исследование Фридан историю об идеологическом отходе от предыдущих достижений феминизма. По мнению Вулф, «чем больше юридических и материальных барьеров женщины преодолели за два десятилетия радикальной деятельности, последовавшей за возрождением феминизма в начале 1970-х годов», тем «суровее, тяжелее и безжалостней образы женской красоты стали тяготить нас» (ВМ, 9–10). Как и Фридан, Вулф часто преподносит эту ситуацию не как стечение различных исторических факторов, а как результат сознательного планирования, особенно со стороны рекламщиков и самой индустрии, которые в большинстве своем готовы много чего заполучить от этого возвращения семейных ценностей. Порой Вулф не скрывает, что переписывает Фридан для нового поколения, повторяя, например, сюжет о том, что женщин обманным путем приводят в отупляющее состояние степ-фордских жен, то есть автоматов, запрограммированных тратить деньги уже не на домашнее хозяйство, а на поддержание своей физической привлекательности. «Перефразируя Фридан, — пишет Вулф, — можно задаться вопросом, почему никогда не говорят о том, что главная функция женщин в роли честолюбивых красоток состоит в том, чтобы делать больше покупок для самих себя?» (ВМ, 66). Впрочем, в другой раз Вулф не ссылается на своих интеллектуальных предшественниц, и в итоге «Миф о красоте» выглядит скорее неким палимпсестом*[281] феминизма последних тридцати лет, где все еще видны смутные следы предыдущих точек зрения и образов. История о том, как феминизм шел на уступки, остается на дне текста Вулф, но в решающие моменты всплывает на поверхность.
В «Мифе о красоте» сквозит текстуальная тревога по поводу того, что считать метафорой, а что понимать буквально. Вулф часто повторяет, что многие из тех тропов, которые она использует для описания угнетения женщин посредством мифа о красоте, на самом деле не фигуры речи: она трактует их буквально. «Элекгрошоковая терапия — это не просто метафора», — предупреждает она (ВМ, 250). Вероятно, Вулф имеет в виду, что манипуляция сознанием женщин не только сопоставима с электро-шоковой терапией, но порой действительно происходит с ее помощью. Похожим образом Вулф колеблется между буквальным и метафорическим, сравнивая физические увечья, которые наносились рабам, и «спрос на услуги в области косметической хирургии» (ВМ, 55). «Экономика косметической хирургии — это, конечно, не рабовладельческая экономика», — объясняет Вулф. Но затем автор добавляет, что «своим спросом на непрерывное, болезненное и рискованное изменение тела она образует — как татуировки, клейма и шрамы в другое время и в другом месте — категорию, попадающую куда-то между рабовладельческой экономикой и свободным рынком». Похоже, Вулф угодила «куда-то между» желанием предложить продуманные сравнения и образы и осмыслением затянувшейся попытки феминизма заявить себя в качестве особого проекта, который нельзя развалить, втянув его в другую терминологию и другую борьбу, будь то движение за гражданские права или классовое противостояние.
Чем дальше углубляется Вулф, тем сильнее она увязает в бесконечном поиске доказательств для своих риторических упражнений. Когда сравнений оказывается недостаточно и они теряют свою убедительность, Вулф удваивает свою настойчивость. Что характерно, чем ближе она подходит к своему личному опыту, тем сильнее заявляет о себе этот подход. В искреннем обсуждении нарушений питания Вулф демонстрирует меньше сомнений и больше уверенности в том, что угнетение женщин происходит не где-то между метафорическим и буквальным, а вместо этого является превращением метафорического в буквальное:
Женщины должны потребовать объявить анорексию политическим ущербом, причиняемым нам общественным устройством, при котором уничтожение нас не считается чем-то важным, потому что мы — низшие. Мы должны назвать анорексию тем, чем евреи называют лагеря смерти, а гомосексуалисты — СПИД: иначе говоря, позором, который лежит не на нас самих, а на бесчеловечном общественном устройстве. Анорексия — это тюремный лагерь. Каждая пятая образованная молодая американка является узницей этого лагеря. Сьюзи Орбах сравнила анорексию с голодовками политзаключенных, особенно суфражисток. Но время метафор прошло. Страдать анорексией или булимией — значит быть политзаключенным (ВМ, 208; курсив автора).
Вулф первой выступила за трактовку анорексии как политического ущерба. Тог факт, что признания такого взгляда необходимо потребовать, а не просто объявить, указывает на то, что подобные сравнения делаются скорее из стратегического расчета, чем из одного желания описать ситуацию, в которой оказались женщины, страдающие анорексией. Затем Вулф переходит к сравнению этих женщин с другими похожими группами. Она стремится достичь более полной идентификации, но образ так и остается сравнением, пусть лишь по форме («как евреи», «как гомосексуалисты»). Наконец, обнаружив себя за пределами метафоры в экстремальной ситуации, когда сравнения Орбах уже не работают («время метафор прошло»), Вулф настаивает на абсолютном уподоблении нарушений питания политическому заключению. Элемент сравнения в первоначальной метафоре сводится на нет.
Результаты стилистического стремления Вулф к полному отождествлению в приводимых ею метафорах вызвали много критики — как и в случае с Фридан, сравнивавшей жизнь домохозяйки с пребыванием в нацистском концентрационном лагере. Нас тойчивое уравнивание личного и политического ведет к уничтожению любых границ. Может ли анорексия «быть» тюремным лагерем в том же самом смысле, в каком был Освенцим? Мог ли ВИЧ-инфицированный или узник концентрационного лагеря спастись из своей «тюрьмы», признав ложные образы гомосексуальности или еврейства, которые, следуя логике Вулф, держали их взаперги? Эги сравнения, несомненно, плохо скроены, но вместе с тем смысл утверждения обнаруживается в его нацеленности на саму проблему образа Заявлсчше из разряда «время метафор прошло» — палка о двух концах. Эта фраза говорит о том, что чувствует Вулф, а она чувствует, что в условиях ответного удара меры нужно принимать вдвое быстрее, потому что стилистические околичности — это роскошь, которую феминизм уже не может себе позволить. История, по мнению Вулф, сыграла плохую шутку с женщинами, превратив их некогда образный язык в буквальный факт. Но в то же время в этом утверждении воплощается тревога по поводу самого языка, если говорить о противоположном желании совместить описание с опытом, достичь неопосредованной сферы за пределами изображения. Отсюда вытекает, что язык — ив особенности метафора — хронически не могут соответствовать стремлению феминизма показать людям, как все обстоит на самом деле. Может показаться, что образ стал врагом феминизма, вступив в заговор против женщин и мешая им быть адекватно понятыми.