«Подвиг» 1968 № 04 - Журнал
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Почему вы его убили? — крикнул старик.
— Из осторожности, — отвечал равнодушно врач. — Десять минут двенадцатого. Время спешит, господин комиссар, время спешит. Осторожность никогда не мешает, Хунгертобеля я тоже убью.
— Вы хотите его убить? — воскликнул следователь и попытался встать.
— Лежите! — приказал Эменбергер таким тоном, что больной повиновался. — Сегодня четверг, — сказал он. — Мы, врачи, по четвергам, во второй половине дня, не работаем. Я хотел, чтобы Хунгертобель доставил вам и мне удовольствие, посетив мой госпиталь. Он приедет из Берна на автомобиле.
— Что с ним случится?
— Сзади него на полу автомашины будет сидеть мой глупышка, — ответил врач.
— Карлик, — с ужасом произнес комиссар.
— Да, карлик, — подтвердил врач. — Я захватил с собой из Штутхофа этот полезный инструмент. Как-то раз он попался мне под ноги, а по имперскому закону господина Гиммлера я должен был убить лилипута как неполноценного человека, как будто гиганта арийского происхождения можно считать полноценным. Я всегда любил курьезы и не убил его в надежде, что он станет надежным инструментом в моих руках. Эта маленькая обезьяна почувствовала, что обязана мне жизнью, и я ее соответствующим образом выдрессировал.
Часы показывали четырнадцать минут двенадцатого. Комиссар очень устал и время от времени закрывал глаза; каждый раз, когда он их открывал, видел часы, каждый раз большие, круглые, плывущие в пространстве часы. Берлах понял, что спасенья нет. Он погиб. Хунгертобель тоже. Эменбергер разгадал замыслы комиссара.
— Вы нигилист, — сказал он тихо, почти шепотом в молчаливое пространство с неумолимо тикающими часами.
— Вы хотите сказать, что я ни во что не верю? — спросил Эменбергер голосом, в котором не было ни капли раздражения.
— Да, мои слова имеют именно этот смысл, — отвечал старик в постели, беспомощно протянув руки на одеяле.
— Во что же верите вы, господин комиссар? — спросил врач, не меняя своего положения и с любопытством взглянув на старика.
Берлах молчал, а в глубине без перерыва тикали часы. Часы с безжалостными стрелками, неумолимо приближавшимися к своей цели.
— Вы молчите, — констатировал Эменбергер, его голос утратил наигранность и звучал отчетливо. — Вы молчите. Люди нашего времени неохотно отвечают на вопрос, «во что вы верите?». Теперь не любят больших слов, и стало неприличным задавать подобные вопросы, а тем более давать на них определенный ответ вроде того как: «Я верую в бога отца, сына и святого духа», — как когда-то отвечали христиане, гордые тем, что могут так ответить. В наши дин предпочитают стыдливо молчать, как девица, которой задают вопрос по поводу ее невинности. По правде говоря, люди не очень верят во что-то туманное и неконкретное: в человечность, христианство, терпимость, справедливость, социализм и любовь к ближнему. Понятия, звучащие несколько высокопарно, что, впрочем, и признают, однако думают: дело не в словах, а в поступках, в порядочности и совести. Вот так и живут, отчасти потому, что считают нужным, отчасти потому, что их заставляют. Поступки честные и бесчестные, добро и зло — все происходит случайно, как в лотерее. Слово же «нигилист» всегда держат наготове, чтобы став в позу и с большой убежденностью инкриминировать его человеку, от которого исходит угроза. Знаю я этих людей, они уверены в своем праве утверждать: один плюс один равняется три, четыре или девяносто девять; и что никто не смеет требовать от них ответа: один и один равняется два. Все ясное кажется им грубым, потому что ясное олицетворяет выражение характера. Так они и живут, как черви в каше, с туманным представлением о добре и зле, будто эти категории могут существовать в каше.
— Кто бы мог подумать, что палач способен на такое красноречие! — сказал Берлах. — Я думал, подобные вам предпочитают молчание.
— Браво, — засмеялся Эменбергер. — Кажется, мужество вернулось к вам вновь. Браво! Для экспериментов в моей лаборатории нужны мужественные люди, и остается только сожалеть, что мой метод преподавания с применением наглядности всегда заканчивается смертью ученика. А теперь рассмотрим мое кредо. Бросим его на чашу весов вместе с вашим и посмотрим, кто нигилист, так вы меня назвали, а кто настоящий человек. Вы пришли, чтобы во имя человечности или черт знает каких других идей уничтожить меня. Смею надеяться, вы удовлетворите мое любопытство?
— Понимаю, понимаю, — ответил комиссар, пытаясь побороть ужас, увеличивающийся вместе с бегом стрелок, — вы хотите выложить ваше кредо. Это странно, что у палачей бывают какие-то убеждения.
— Сейчас двадцать пять минут двенадцатого, — возразил Эменбергер.
— Вы очень любезны, напоминая мне о времени, — простонал старик, дрожа от гнева и бессилия.
— Человек, что такое человек? — засмеялся врач. — Я не стыжусь иметь кредо, я не молчу, как вы. Точно так, как христиане верят в троицу, являющуюся единым целым, я верю в две вещи, а именно: существует что-то и существую я. Я верю в материю, выражающуюся в силе и массе, в необозримый космос и шар, перемещающийся в бесконечности пространства, шар, на котором мы живем, который можно обойти и ощупать; я верю в материю (как глупо слышать: «Я верю в бога!»), восприемлемую в виде животных, растений и угля и почти неощутимую в качестве атома; материю, не нуждающуюся в боге и проявляющуюся в таинственной мистерии своего существования. Я верю, что я часть этой материи, атом, сила, масса, молекула, так же, как вы, и что мое бытие дает мне право делать, что я захочу. Все остальное случайные группировки: люди, животные, растения, Луна, Млечный Путь, все, что я вижу, несущественно, как пена на воде или волна. Наплевать на то, что существуют вещи, они заменимы. Если их не будет, будет что-то другое; если на нашей планете угаснет жизнь, она появится на какой-то другой, точно так, как главный выигрыш по закону чисел может быть в лотерее только один. Разве не смешна человеческая жизнь, разве не смешны потуги быть у власти, чтобы в течение нескольких лет стоять во главе государства или церкви? Какой смысл думать о благе человека в мире, по своей структуре представляющем лотерею, идея изживет себя, если на каждый билет падет выигрыш. Глупо верить одновременно в материю и гуманизм, можно верить только в материю и в «я». Справедливости нет, существует только свобода и мужество совершить преступление.
— Понимаю, — сказал комиссар, скорчившись на белой простыне, как погибающее животное на краю своего пути. — Вы верите только в право мучить людей?
— Браво! — ответил врач и захлопал в ладоши. — Браво! Вот это ученик! Он еще отваживается подвести черту под принципом, по которому я живу. Браво, браво! — воскликнул он, продолжая аплодировать. — Я хочу быть самим собой и ничем другим. Я отдаюсь тому, что меня освобождает, убийству и пыткам, так как становлюсь свободным только тогда, когда убиваю человека, что я и сделаю опять ровно в семь, ибо я выше общественного порядка, созданного слабостью людей. В этот момент я становлюсь могуч, как материя, а в криках и муках перекошенных ртов и остекленевших глаз, над которыми я склоняюсь, в этом трепещущем мясе под моим ножом отражаются мой триумф и свобода.
Врач замолчал. Он медленно поднялся и сел на операционный стол. Часы над ним показывали без трех минут двенадцать, без двух, без одной…
— Семь часов, — почти беззвучно прошептал больной на постели.
— Ну, расскажите же о вашей вере, — продолжал Эменбергер. Его голос утратил страстность и звучал опять спокойно и деловито. — Вы молчите, — сказал врач печально. — Вы не хотите говорить.
Больной не отвечал.
— Вы молчите и молчите, — констатировал врач, опершись обеими руками на операционный стол. — Я все ставил на одну карту. Я был могуч, потому что никогда не боялся. И теперь я готов поставить свою жизнь, как мелкую монету, на одну карту. Комиссар, я признаю себя побежденным, если вы докажете, что имеете такую же великую и бескомпромиссную веру, как моя.
Старик молчал.
— Скажите же что-нибудь, — продолжал Эменбергер, взволнованно глядя на больного. — Вы — праведник, дайте мне ответ.
Возможно, ваше кредо очень сложно, — сказал Эменбергер, поскольку Берлах продолжал молчать, и подошел к постели старика. — Может быть, у вас самые заурядные и тривиальные взгляды на жизнь. Скажите же: «Я верю в справедливость и в человечество, которому должна служить эта справедливость. Во имя ее, и только во имя ее я, старый и больной человек, не побоялся приехать в Зоненштайн, не думая о славе, о своем триумфе, триумфе над другими». Скажите же это — и вы свободны. Это кредо удовлетворит меня, и я буду думать, что оно равноценно моему.
Старик молчал.
— Возможно, вы не верите, что я вас отпущу? — спросил Эменбергер. — Ну, рискните же сказать, — призывал комиссара врач. — Расскажите о своем кредо, если даже не верите моим словам. Допустим, вы можете спастись, если у вас есть своя собственная точка зрения на жизнь. Возможно, у вас остался только один шанс спасти не только себя, но и Хунгертобеля. Еще есть время позвонить ему. Вы отыскали меня, а я — вас. Когда-нибудь моя игра будет кончена, когда-нибудь я просчитаюсь. Почему бы мне не проиграть? Я могу вас убить и могу освободить, а это означает мою смерть. Я достиг точки, на которой могу обращаться с собой, как с посторонним лицом. Я могу себя уничтожить, могу сохранить.