Червь - Джон Фаулз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В: Все три коня и поклажа были внизу?
О: Точно так, сэр. И она тут же бросилась к своему узлу. Забыл рассказать: я уже в прошлый раз, как проходил мимо, так заметил, что рама с поклажей лежит на земле. Достала она своё обычное платье, взяла туфли с пряжками, в которых всё время хаживала, и велела мне отвернуться, а сама принялась одеваться. Она одевается, а я знай расспрашиваю. Но она, покуда не оделась, ни на один вопрос не ответила. А одевшись, накинула опять епанчу, взяла свой узел, подходит ко мне и говорит: «Конь у тебя есть?» — «Как же, — говорю, — тут неподалёку дожидается. Если его какой-нибудь чародей не счародеил». — «Тогда, — говорит, — поехали отсюда». Я упёрся. Взял её за руку и объявил, что никуда не поеду, пока она не растолкует, куда подевался Его Милость и что там стряслось с Диком.
В: Так и сказали — «Его Милость»?
О: Виноват, сэр. Я сказал «мистер Бартоломью», как мы его обыкновенно называли. «Он, — говорит, — отошёл к нечистому. И меня ввёл в великий грех против всякого моего хотения. В недобрый час повстречала я этого человека и его слугу!» Тут-то, сэр, я и измыслил, как мне объяснить своё появление и вместе с тем выпытать у неё побольше. «Постой, — говорю, — Луиза, не спеши. Да будет тебе известно, я ехал сюда с тайным наказом отца мистера Бартоломью, а наказ такой, чтобы я за его сыном следил и доносил о всяком его шаге. Батюшка у него ох какой большой вельможа, да и сам мистер Бартоломью много знатнее, чем хочет представить». Взглянула она на меня искоса и потупилась, будто не знает, что ответить. А на лице написано: «Эк удивил: мне это давно известно». Я продолжаю: «А потому должна ты мне открыть все его дела, а то как бы потом не пожалеть». А она: «Когда так, передай Его Сиятельству, что сын его пристрастился к таким занятиям, за какие простых людей посылают на виселицу». Слово в слово так и сказала, сэр. Только вместо «Его Сиятельство» произнесла полное имя. «Ага, — говорю, — стало быть, ты знаешь, что я не вру». — «Я ещё и такое знаю, — отвечает, — что твоему господину чести не делает. И лучше уж об этом речи не заводить». — «Лихо припечатала, — говорю. — Вот сама бы ему в лицо и высказала, а то ведь повторять-то придётся мне. А где у меня доказательства? Так что выкладывай уж всё начистоту». Встревожилась она и говорит: «Ладно, но сперва уедем отсюда». Я не отступаю: «А как же твоя хозяйка, юная леди?» И снова она глаза опустила и отвечает: «Нету здесь никакой хозяйки». — «Ну нет, — говорю, — шалишь. Я её утром видал своими глазами». А она: «То была не хозяйка». Помолчала и прибавила: «А жаль». Джонс опять приступает: «Раз нет никакой леди, так, стало думать, не было и горничной?» Помрачнела она. Молчит и головой качает: дескать, твоя правда, не было и горничной. Тогда я ей напрямик: «То-то мне втемяшилось, что я тебя уже прежде встречал, я только дознаваться не стал. Ты часом не овечка ли из стада мамаши Клейборн?» Отвела она взгляд и что-то пробормотала — «Боже мой», кажется. Я не отстаю. Тогда она и говорит: «Да, я великая грешница. И вот до чего довело меня беспутство. Зачем только оставила я родительский дом!» — «Что же тут такое затевалось, если не увоз?» — «Скверное дело, безумное дело. Ах, Фартинг, имей же ты сколько-нибудь великодушия: давай поскорее уедем. Я тебе всё-всё-всё открою, только не здесь». — «Хорошо, — говорю. — Ответь только, скоро ли воротится Его Милость». — «Нынче уже не воротится. Пусть бы век не возвращался — не заплачу». — «Да отвечай ты путём», — говорю. «Он, — говорит, — остался наверху и спускаться не собирается». И вдруг прибавляет: «Отвяжи коней. Они всё равно далеко не разбредутся». Ну уж на это, ваша честь, я никак не согласился. Тогда она устремила на меня такой взгляд, точно убеждала отложить всякие сомнения, и произнесла: «Знаю, Фартинг, я держалась с тобой нелюбезно, а для видимости отвергала и тебя и твою дружбу — но, право же, не без причины. Может, я и не имела к тебе добрых чувств, зато и зла тебе не желала. Верь мне, очень тебя прошу. Отпусти ты коней. Не хочу я, чтобы и они, бедняжки, были на моей совести». Но я, сэр, заупрямился и вновь пристаю к ней с расспросами. Тогда она подошла к вьючной лошади и сама стала отвязывать. «Ладно, — говорю. — Но чур уговор: ты меня подбила — с тебя и спрос, а я к этому делу непричастен». А она: «Будь по-твоему». Отвязал я двух других коней, распряг, а сбрую оставили возле рамы с поклажей.
В: Себе ничего не взяли?
О: Ей-богу, не взял, сэр. И натерпелся же я тогда страху: время позднее, смеркается, да ещё Дик этот у меня из головы не выходит. Ну как он затаился поблизости и наблюдает. Что тут будешь делать? Да, вот ещё. Когда она возле рамы с поклажей одевалась, из узла вывалилась всякая всячина: тонкая розовая сорочка, юбка. А потом я подошёл ближе и увидал на траве крохотный пузырёк и разную мелочь. Среди прочего — испанский гребень. Я уж решил, что она забыла. Показываю ей, а она: «Оставь, мне ничего этого не нужно». — «Как же это, — говорю и поднимаю гребень. — Такая отменная вещица — и не нужна?» Она мне: «Брось, брось, это всё суета мирская». Я поступил по пословице: «Что ничьё — то моё». Отвернулся да и сунул гребень за пазуху. Может, и посейчас бы с собой носил, если бы в Суонси не продал за пять с половиной шиллингов. Что ж тут такого — она ведь сама не взяла. Я это за воровство не считаю.
В: И мне, выходит, должно считать тебя честным малым. Дальше.
О: Отыскали мы моего коня — он, слава Богу, стоял на прежнем месте. Она забралась в седло, а я взял коня за повод и повёл в сторону дороги.
В: Больше вы её не выспрашивали?
О: Как же, сэр. Но всё попусту: она твердила, что всё мне откроет не раньше чем мы отъедем подальше от этих мест. Тогда я примолк. А уже почти у самой дороги остановился и спросил, в какую сторону нам по ней ехать — потому как по пути я кое-что измыслил и хотел заручиться её на то согласием. А замысел у меня был такой, чтобы доставить её к отцу Его Милости. Она и отвечает: «Надо мне сколько возможно быстрее добраться до Бристоля». — «Отчего же до Бристоля?» — спрашиваю. «Оттого что там живут мои родители». — «А известно им про твоё нынешнее занятие?» А она знай своё: должна, мол, повидаться с родителями. «Тогда, — говорю, — назови своё истинное имя и расскажи, где тебя сыскать». — «Я зовусь Ребекка Хокнелл, но иные называют меня Фанни. Отец мой столяр и плотник именем Эймос, а найти его можно в приходе Богородицы Редклиффской, возле трактира „Три бочонка“, что на Квин-стрит, в Ремесленном квартале». И знаете, сэр, ведь я ей туда писал. В июне. Как услыхал про Дика, так и написал. Однако ответа нет как нет. Так что правду ли она мне рассказала — Бог весть, но при той беседе я ей поверил.
В: Хорошо. Что же потом?
О: Стоим мы, значит, беседуем, и вдруг внизу на дороге голоса. Идут через лес человек шесть или семь — мужчины, женщины — и песню распевают. Припозднились на празднике, домой возвращаются. И не поют даже, а просто козла дерут — видать, крепко навеселе. Мы тотчас умолкли, и уж так-то легко сделалось на душе, оттого что нашим приключениям конец и снова перед нами простые смертные — нужды нет, что пьяные горлопаны.
В: Ночь уже опустилась?
О: Не то чтобы совсем, но уже помрачнело вокруг, как в ненастье. И вот отстучали по дороге деревянные башмаки, как вдруг Ребекка — уж я её теперь так и стану называть — вдруг Ребекка восклицает: «Нет мочи! Я должна! Должна!» Я и слова вымолвить не успел, а она скок наземь, метнулась в сторону и бросилась на колени, словно вновь хочет возблагодарить Господа за избавление. Потом слышу — плачет. Намотал я поводья на сук — и к ней. А она дрожит странной дрожью: не то её лихоманка треплет, не то озноб бьёт, хоть вечер не так чтобы прохладный. И при каждом вздроге стонет как от боли: «Ох, ох, ох». Я ей руку на плечо кладу, а она отшатнулась вот этак, будто я её обжёг. Ничего не говорит, ничего вокруг не замечает. А потом как бросится ничком на землю, трясётся, стонет. Ну прямо падучая болезнь. Вот когда у Джонса мурашки-то по спине забегали. Я уж подумал, что те, про кого она давеча так непонятно говорила, сперва задали её душеньке трезвону, а теперь завладели её телом и наказуют за прегрешения. Боже милосердный, такие вздохи и рыдания раздаются разве что в геенне огненной. Я только раз в жизни слыхал, чтобы женщина выводила такие звуки — когда одна при мне, прошу прощения вашей чести, мучилась родами. Вот и Ребекка так же. Ей-богу, так же. Я отступил назад и стал ждать. Наконец она успокоилась. Минуту-другую лежала без движения, только нет-нет да и всхлипнет. Подошёл я к ней, спрашиваю: «Не захворала ли ты?» А она помедлила и как бы сквозь сон отвечает: «В жизни так славно себя не чувствовала». И прибавила: «Иисус вновь поселился в моей душе». «А я, — говорю, — уже было почёл тебя одержимой». — «Истинно так, — отвечает, — но это одержимость праведная, ибо я одержима лишь Им одним. Не тревожься же: теперь я спасена». Потом она села и уткнулась лицом в колени, но тотчас подняла голову и спрашивает: «Нет ли у тебя какой еды? Я умираю с голоду». — «Только малая краюха хлеба да кусочек сыра». — «Мне, — говорит, — больше и не надобно». Принёс я ей свои припасы. Она поднялась, взяла еду и уселась поудобнее на поваленном дереве. Откусила кусочек и спохватилась: «Может, ты тоже проголодался?» — «Что верно, то верно, — говорю. — Но это пустяки. Мне ещё и не так случалось голодать». — «Нет, — говорит она, — так не годится. Ведь это же ты ободрил меня в горькую минуту. Давай поделимся». Я присел рядом, и она отломила мне хлеба и сыра. Кусочки вышли махонькие, на один зубок. А потом я спросил, как разуметь её слова: «Теперь я спасена». — «Это, — говорит, — к тому, что Господь вошёл в меня. И я молю Его, чтобы Он пребывал и с тобою, Фартинг. Теперь Он нас не оставит и, может статься, мы сподобимся прощения за то, что совершили и подглядели». Я, сказать по чести, никак не ожидал таких слов от шлюхи и только ответил: «Дай-то Бог». А она продолжала: «С самых дней моей юности я принадлежала к „друзьям“. Но за эти пять лет не стало света в моей душе. Ныне же Господь Всеблагой возжёг его вновь».