Когда загорится свет - Ванда Василевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как же будет, Алексей Михайлович?
— Надо подождать до пятницы.
— До пятницы? Что ж, пусть будет до пятницы, только как бы опять чего не вышло.
— Чему же выйти? Комиссия решит, и примемся за работу.
Но в его голосе уже не было убежденности, и, когда старик вышел, он с трудом заставил себя взяться за работу. Ему вдруг все опротивело.
«До пятницы, — успокаивал он себя. — Ведь это недолго. А к пятнице нужно подготовиться, нужно суметь ответить на все вопросы, защищать свою позицию, что бы ни говорил Вадов». Неизвестно почему, он сразу вообразил, что Вадов будет против, что он поддержит тех, кто считал восстановление невозможным.
Нет, работать он не мог. Он оделся и вышел. Ноги сами понесли его в ту сторону. Место, мимо которого он еще несколько дней назад проходил равнодушно, теперь стало родным и близким. Там, под тонким слоем снега, лежат развалины, которые могут перестать быть развалинами. Там, под грудами камня и щебня, таится жизнь, которую можно вызвать наружу, заставить развиваться, расти, расцветать.
Он думал об электростанции не как о неодушевленном предмете, а как о живом существе, одаренном силой роста, силой развития, силой, скованной в этих руинах, страдающей сейчас не меньше, чем страдает он, Алексей. Там была теперь и его жизнь.
Он забыл о Вадове… Мечтая, он крупными шагами ходил взад и вперед. Гудели моторы, красным заревом пылали топки, и уже шли, бежали люди, обслуживавшие мощные машины, и на всем пространстве, изрытом взрывами, кипела жизнь.
Он очнулся, когда смеркалось, и двинулся обратно. Теперь ему работалось лучше — на белых листах бумаги вырастала электростанция, поднималась вверх из-под развалин. Не отрываясь от работы, обжигаясь, он выпил чаю. Вопросительных взглядов Людмилы, устремленных на его чертежи, он не заметил и только махнул рукой, когда она спросила, не пора ли ему ложиться. Почти до утра сидел он над заметками и, когда, наконец, встал, почувствовал боль в позвоночнике, усталость в руках и ногах, но вместе с тем весь мир показался ему вдруг иным, новым и радостным. Утром он побежал по знакомым улицам и, слыша за собой шаркающие шаги старого сторожа, еще раз обошел всю площадку, останавливаясь и касаясь иногда рукой стальных балок, холодного цемента стен, шершавой поверхности высовывающихся из-под снега кирпичей.
Так прошло время до пятницы. Когда от сидения за чертежами начинала болеть поясница, он вскакивал и бежал за высокий забор. Электростанция звала его, манила, хотя иногда он приходил в отчаяние, натыкаясь на какое-нибудь, казалось, непреодолимое препятствие, на новое повреждение, новую трудность. И потом дома боролся с сомнениями, преодолевал их точными вычислениями, жестким упорством. Он вытаскивал книжки и до утра занимался при тусклом свете керосиновой лампочки, еще раз пытаясь проникнуть в тайны бетона и стали.
Он и оглянуться не успел, как наступила пятница. Накануне вечером он как будто совсем не думал об этом. Но рано утром проснулся, словно от толчка в грудь. Было еще темно, но фосфоресцирующие стрелки часов показывали утренний час. Он встал, тихонько оделся и побежал на электростанцию. В это раннее время в обкоме еще никого не было и надо было чем-то заполнить эти несколько утренних часов.
Он ходил взад и вперед, ему не хотелось разговаривать со сторожем, слишком велико было лихорадочное возбуждение. Ему становилось то холодно, то жарко, он расстегивал шинель, потому что его бросало в жар, но спустя мгновенье холод пронизывал до костей, и он одеревеневшими пальцами с трудом нащупывал петли.
Наконец, можно было позвонить. Он пошел к телефону в аптеку. Долго не мог дозвониться. Попал в какую-то квартиру, где его обругали. Он забыл извиниться и позвонил еще раз. Нет, еще никого нет.
Через полчаса.
Эти полчаса тянулись, как год. Он доходил до угла и возвращался обратно. Часы упорно отмечали, что эта прогулка отнимает не больше трех минут. Он замедлял шаги, останавливался несчетное число раз, не понимая ни слова, перечитывал афиши на заборе. Да, теперь уже полчаса прошло. Нужно выждать еще несколько минут. Он прошелся раз, другой, миновал аптеку, снова остановился перед афишей, но нетерпение подгоняло все сильней.
— Да, пришел, — услышал Алексей и почувствовал, что его пальцы, сжимающие трубку, похолодели.
— В котором часу?
Издали донесся ответ:
— Сегодня не будет. Я заехал только на один день и должен опять уехать. Придется немного обождать, я сообщу вам.
Он вышел, забыв поблагодарить, забыв хотя бы кивнуть девушке за прилавком. Остановившись перед аптекой, он застегивал давно застегнутую шинель. Пальцы беспомощно блуждали по холодному металлу пуговиц. Что же теперь? Что будет теперь?
Алексей не отступился. Вечером он звонил опять. И на следующий день. Ответы были неопределенные, неясные. Неизвестно когда, ему дадут знать, надо подождать…
Снова вернулись мысли недавних дней. Плюнуть на все, добиваться, требовать, чтобы направили обратно в армию! Ощутить на лице ветер далеких земель, увидеть вокруг себя лица солдат, выполнять и отдавать приказы, говорить языком, на котором «сегодня» — значит сегодня и «завтра» — значит завтра.
Но эти мысли имели уже иную окраску, чем еще так недавно. Потому что там, за забором… Да ведь и здесь можно было бороться и побеждать! Звали темные руины, влекли прелестью опасности, риска, предчувствием иных, отличных, но таких же больших переживаний.
Ах, эта противная крыса в приемной!.. Любопытно, как бы он выглядел в момент атаки, когда из глотки вырываются дикие вопли, когда широко раскрытые глаза застилает красный туман ярости, а за спиной вырастают крылья и человек охвачен одним-единственным порывом? Он ненавидел трусов, которые не знали огня и дыма, которые притаились и пережили период грозы, заботливо оберегая свое паршивое гнездышко. Вадов — тщательно выбритый, подстриженный, вымытый бычище, который мог бы своими руками вытаскивать пушки из болота. Завитые наманикюренные машинистки, бегающие по коридору мелкими шажками вертихвостки! Лицо его белело от ненависти, от гнева и презрения. Нет, не здесь — настоящее дело было там, где еще гремели выстрелы и лилась кровь. Нет, не здесь, там были настоящие люди — мужчины, женщины, идущие на смерть, отдающие жизнь, не знающие мелких интриг, бюрократических формул, сидения на стульях до мозолей. Нет, не здесь — там была настоящая жизнь.
Можно было, собственно говоря, махнуть рукой и ждать, либо плюнуть на все. Но непонятное упорство, как бы жажда самоунижения, желание испить до дна свою долю горечи толкала его все время туда, в приемную, где неизменно была закрыта дверь кабинета и деревянный, сухой голос отвечал все одно и то же.
Над длинным носом секретаря недоброжелательно поднимались на него водянистые глаза.
— Я же говорил вам, не сегодня и не завтра. Приходите через… четыре дня.
— Через четыре, и снова через четыре, и снова через четыре?
Маленький человечек пожал плечами и вышел из-за стола, чтобы сложить бумаги в стоявшем в углу шкафу. Алексей заметил, что длинноносый волочит за собой ногу, подпрыгивая на ней, словно подбитая палкой ворона, и, неизвестно почему, это наполнило его еще больше гневом. Что ж, у этого была еще дополнительная причина, чтобы отделаться от фронта, — отвратительный уродец!
На следующий день ему уже в коридоре сказали, что никого нет. Светловолосая девушка, видимо, торопилась — она бросила ему это сообщение на ходу.
— А тот… колченогий, ведь здесь?
Она окинула его колючим взглядом.
— Какой это колченогий?
— Ну, тот… там, — Алексей махнул рукой в сторону приемной.
— Вы бы могли повежливей говорить об инвалидах отечественной войны.
— О каких инвалидах?
— Геннадий Архипович был ранен под Курском, — сказала сухо девушка.
Алексей стоял, как оглушенный.
— А вы тоже были под Курском? — спросил он с иронией, глядя на ее тщательно завитые локоны.
— Нет, я была в отряде Ковпака, — ответила она и скрылась за дверью машинописного бюро.
Алексей чувствовал себя, словно его кипятком окатили. Он медленно шел по улице вниз, и его терзала не находящая себе выхода ярость. Длинноносый оказался инвалидом из-под Курска. Завитая кукла — бойцом из партизанского отряда. Что ж, тем хуже, раз даже и они так обюрократились.
Алексею казалось, что, если бы не это непонятное промедление, там, за забором, уже гудели бы котлы, неслись вагоны, загорались синим распределительные доски. Обитые темной клеенкой двери в кабинет, так давно не открывавшиеся перед ним, были не только дверями в кабинет — они были воротами в иную, настоящую жизнь, запертыми наглухо, крепко, упорно. Его охватывали приступы внезапно вспыхивавшего и так же внезапно угасавшего гнева. После этих вспышек оставалось смятение, слабость во всем теле, ощущение горечи во рту. Возобновились головные боли, и Алексей иногда часами катался по постели, впивался зубами в подушку, чтобы не кричать. Опять ворвался в его жизнь пропитанный водою дом, звуки кашля, кряхтение, возня котов на лестнице, шлепанье туфель Феклы Андреевны, нестерпимый, вечно один и тот же ритм жизни этого дома, знакомый до мельчайших подробностей и осточертевший до последней степени. Его раздражало каждое движение Людмилы, каждый ее шаг. Да, да, у нее своя работа, свои дела, круг своих людей, какие-то там приятельницы, которые старательно избегали встречи с Алексеем. Видно, здорово она его там расписала! Он готов был разразиться проклятием, когда в приоткрывшихся дверях показывалось женское лицо и, получив ответ, что Людмилы нет дома, моментально исчезало. Не хотелось заходить даже к Демченко — спокойные, детские глаза старого художника казались глупыми, до отвращения наивными. Даже Ася — нет, нет, одна лишь Ася была, как всегда, смешной и трогательной со своими веснушками на носике. Но и Ася, и Ася перейдет в конце концов в их лагерь — ко всем этим равнодушным, бумажным, бездушным людям.