Прогулка под деревьями - Филипп Жакоте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
апрель
Мысли? Какие там мысли?
Просто первая жабья трель, которая растворяется в ночном тепле, чуть позже — первая совка.
* * *Три часа пополудни, а почти темно. Сплошной дождь из серых туч, сквозь которые проникает один желтоватый отсвет. Под низкой крышей трудно дышать. Приходится снова и снова штопать ту же ткань (жизнь, свою жизнь), а она опять сквозит, расползается. И все-таки не терять терпения: чинить — это все, что ты можешь. Парадный костюм — не для тебя, если не хочешь выглядеть ряженым.
Собственный, холодный свет дождя — скрытый, подспудный.
* * *Полуразрушенная церковь в Алераке. Крошечная волюта, врезанная в камень, окаймляющий нишу для хора, — единственное ее украшение, если не считать фиалок у самой стены. Славившийся когда-то чудесами ключ скупо сочится и сегодня.
Пора, когда в еще голых лесах появляется первая, почти желтая зелень буков — плиссированная, опушенная серебром листва на светло-коричневых ветках.
Тропинка среди травы и фиалок. Тоже ключ, и такой же чудесный.
ноябрь
Песне с зеленью не слиться,Трель умолкнет без следа —В жизни больше эту птицуНе услышать никогда[106].
Я мало перечитываю Малларме, но две последние строки вспоминаю часто — как знак того, что иногда умеет подмечать поэзия. (Прогулка по перевалу Валуз, колокольчики козьих стад на скалах, заросшие травой скаты горы Анжель, на уровне которых в этот ясный день проплывают белые, дошедшие с юга облака. Тишь, неподвижность. Всё кажется точно и мягко положенным на свои места в умиротворенном пространстве.)
1984январь
Астрономы недавно обнаружили рассеянный по Вселенной холодный свет, своего рода «ископаемый» свет, который остался от бесконечно более мощного первичного излучения. Легко заметить близость к тому, что пытаются писать о Боге, или почувствовать, например, при чтении Ветхого Завета. Расширяясь, наше пространство как бы становится все холоднее и прозрачнее, а его первоначальная плотность — все недоступнее для глаз.
«Время в долине течет медленнее, чем на вершине горы», — пишет Юбер Ривз[107] в книге «Небесный пасьянс».
* * *Фортепианная соната Шуберта си-бемоль мажор (opus 960). Первая ее часть — разворачивающийся переход с одного уровня звуковых пространств на другой, своего рода путешествие, еще один «зимний путь» навстречу незнакомке, которую увидел однажды, но потом так и не нашел… Остановка, передышка, новый подъем. А еще можно увидеть в этом меняющийся очерк гор, края отрогов и перевалов — и вместе с тем чудящийся дом, комнату. Модуляции здесь — словно мельчайшие изменения внутреннего пространства, которые, непонятно как, окрыляют и ранят одновременно. Все это опять вызывает у меня в памяти известный, процитированный Бодлером пассаж из «Поэтического принципа» Эдгара По, где вызываемое стихами особое состояние — радости и печали разом — автор связывает с тем, что они напоминают нам и о существовании Рая, и о его недоступности изгнанному человеку. Хотя это, понятно, не объяснение.
* * *Снеговая, без единого пятнышка, вершина Мьеландра: памятник над погребенным лебедем? Не памятник, скорее покров (не важно, что это тысячу раз повторяли до меня), оперение или просто крыло. Словно у взгляда, уставшего подниматься, вдруг вырастают крылья, и он возвращается в детство. Да, может быть, именно так. Но сегодня, поворачиваясь назад, на год назад и восстанавливая в памяти ту безупречную белизну на фоне темного неба, я говорю себе, что в этом было еще что-то, более отдаленное, притупляющее лезвия пика, смягчающее углы почвы, — что-то вроде омовения? Вроде ягненка, которого пастух несет на плечах, как наш спутник нес свою застудившую лапы о голый лед собаку и как это писали когда-то на хоругвях процессий, давным-давно невозможных и потерявших смысл?
февраль
«Сказочная речь» Андре Дотеля. Мало на свете книг, излагающих что-то вроде философии, обрывки, начатки некоей философии, меня до такой степени убеждают — иными словами, так близки к тому, что мне случалось думать, ловить мыслью, идя от собственного опыта. Несколько ее важных уроков я бережно храню.
Сначала Дотель посвящает нас в своеобразный метод; он исходит из того, что ничего нельзя знать заранее, — мы познаём лишь с помощью речи или, лучше сказать, обмена дыханием, которое вовлекает говорящих в общий круг. Не ожидание, не поиск. Больше это похоже на странствие, если вместе с Дотелем принять, что у странствия нет цели, скорее это «тонкое искусство блуждать», поскольку цель недостижима.
С другой стороны, нет здесь и тяги к гармонии — куда чаще сказочная речь ищет расхождений, разногласий, разрывов (самый чистый их пример — стиль и жизнь Рембо), через которые приходят и уходят образы. Между нами и светом вовне всегда есть зазор, и именно этот зазор приводит к разряду, вспышке. Нужно было бы не полагаться на вдохновение, идущее изнутри, а полнее отдаваться этой силе, настигающей извне.
Наряду с методом Дотель излагает своего рода задачу, программу: «Дело вовсе не в том, чтобы разбудить с помощью словесности какие-то суеверные сны, а лишь в том, чтобы расставить вокруг некие сновидческие вехи, которые не уводят от истины, но готовят наши глаза к восприятию света».
И вот что он говорит о странствующем: «Ему предстоит научиться жить в промежутке между знанием и видением, чтобы не сбиться с пути, ведущего к истине».
Это незнание Дотеля, кажется, вполне согласуется с некоторыми твердыми убеждениями, которые поддерживают его работу и жизнь, хоть и не сводятся к догмам. Например: «Нет этого мира без мира иного, он один дает жизнь самым необычным и самым необходимым образам», или: «Убеждает лишь явь, а всякая достойная своего имени явь бесконечно необъяснима». Эти фразы напоминают «Ясное и темное» Полана: «…как будто наш мир граничит с миром иным, который обычно невидим, но вторжение которого в решающие минуты только и может спасти от краха».
Свет этого иного мира можно видеть лишь в разрывах, в промежутках, он вроде вспышки, доходящей до нас «из незнакомых краев» (впрочем, не настолько незнакомых, чтобы нельзя было о них говорить).
Лучше «объяснить» красоту мне, признаюсь, не удавалось. Хотя это не столько объяснение, сколько еще одна метафора неотступного предвосхищения, удерживающая от нигилизма. И все же бывает, что этот свет больше не доходит до глаз. Или кажется наваждением, а Дотель имеет в виду совсем другое.
Он настаивает на необходимости говорить, то есть длить, поддерживать разговор, что напоминает Гёльдерлина, писавшего: «Многим с того утра, // Когда мы получили весть друг от друга и стали беседой, // Возрос Человек, но скоро мы песнью станем» (цитата из «Праздника примирения», в трактовке Мартина Бубера — «с тех пор, как мы стали реченьем — реченьем Бога», чем предполагается утопия высшего, более стройного и более обширного порядка). Дотель продолжает: «Но образы запредельного, даже если их (вроде фей или олимпийских богов) похоронили, не перестают питать речь, и пусть самих этих существ, по нашему мнению, нет, то кто убедит нас в том, что их образ не откликается в беспредельной ясности неба?» Не придумаю лучшего соседства для моих «Пейзажей с пропавшими фигурами».
Еще одна дорогая мне дотелевская мысль — предположение, что мир соткан из вещей разнородных, но взаимодействующих. Дотель приводит в пример ласточек: «Для взлета ласточкам нужно, чтобы их подхватила неведомая сеть пространства, что-то вроде гигантского сна, подчиняющегося чьей-то внешней воле, а не им самим», — и радугу: «Дождь и сам напоминает сеть, но радуга, ничем на эту сеть вроде бы не похожая, делает ее тканью совсем иной природы. Простой вид радуги становится сказочным по одному тому, что открывает перед нами картину более высокого порядка, совершенно понятную и вместе с тем совсем новую. Мир больше не выглядит нерушимым и завершенным, а предстает сотканным из множества разных и неожиданных нитей, которые иногда все-таки можно увидеть».
Все это мне поразительно близко, вплоть до муки, которая рано или поздно вторгается в эту картину, стирает ее и — по крайней мере, так оно у меня — рвет все связи, не озаряя тем не менее никаким новым светом.
* * *Дотель подтолкнул меня вернуться к «Озарениям» Рембо. Я их уже много лет не перечитывал и сам теперь изумился тому, сколько фраз, оказывается, остались в памяти, попросту засыпанные сверху другими, — словно они отпечатались во мне глубоко-глубоко и сегодня так же свежи и бесподобны, как в юности, нисколько не поблекнув от всех последующих подражаний. Яростный напор потока.