Ночные истории - Эрнст Гофман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я ничего не ответил и молча сел за письменный стол.
— Но скажи же мне, милый тезка, что собственно хотел от тебя барон?
Я все рассказал, заключив тем, что не намерен браться за сомнительное лечение, которого ждал от меня барон.
— Да и не придется, — перебил меня старик, — потому что завтра до свету мы отсюда уедем, милый тезка!
Так и случилось, я больше не видел Серафины!
Как только мы приехали в К., старый дядя стал жаловаться, что путешествие было для него как никогда трудным. Его угрюмое молчание, прерываемое по временам вспышками самого скверного расположения духа, указывало на возвращение припадков подагры. Однажды меня спешно вызвали к нему; старик лежал в постели, пораженный ударом, онемевший, в его сведенной судорогой руке было зажато распечатанное письмо. Я узнал почерк управляющего из Р-зиттена, но был так опечален, что не посмел вырвать письмо из рук дяди; я был убежден в его скорой кончине. Но прежде, чем пришел доктор, в его жилах вновь запульсировала кровь, необычайно сильная натура семидесятилетнего старика выстояла, поборов припадок; в тот же день доктор объявил, что он вне опасности.
Зима в том году была непривычно суровой. За нею последовала холодная, хмурая весна, и получилось так, что не столько удар, сколько подагра, обостренная дурным климатом, на долгое время приковала старика к постели. И он решил удалиться от дел. Он передал свои дела другому стряпчему, и таким образом оказались тщетными все мои надежды когда-нибудь снова попасть в Р-зиттен. Старик терпел только мой уход, только я мог приободрить и развеселить его. Но даже в те часы, когда к нему возвращалась прежняя веселость, мы припоминали охотничьи приключения, и я ежеминутно ждал, что зайдет речь о моем геройском подвиге с волком, которого я уложил охотничьим ножом, — он никогда, никогда не упоминал о нашем пребывании в Р-зиттене, и всякий поймет, что я сам, по совершенно естественной робости, остерегался наводить его на эту тему.
Мои печальные заботы и постоянные хлопоты о старике заставили отступить на задний план образ Серафины. Но как только болезнь отступила, я начал все более живо вспоминать то мгновение, пережитое в комнате баронессы, которое одарило меня сияющим светом навсегда зашедшей для меня звезды.
Одно обстоятельство снова вызвало к жизни все пережитые мною страдания и в то же время заставило содрогнуться от ужаса, словно явление из мира духов. Однажды вечером, когда я открыл сумку для писем, которая была со мной в Р-зиттене, из бумаг выпал локон темных волос, завернутый в белую ленту; я тотчас же узнал локон Серафины, но, вглядевшись в ленту, ясно увидел след от капли крови! Быть может, Адельгейда в один из моментов безумного беспамятства, овладевшего мною в последний день пребывания в Р-зиттене, сумела подсунуть мне этот сувенир, но откуда эта капля крови?
Она породила во мне предчувствие чего-то ужасного и превратила этот пасторальный залог в страшное напоминание о страсти, за которую могло быть заплачено драгоценной кровью, исторгнутой из сердца. Это была та самая лента, которая, когда я первый раз сидел с Серафипой, беспечально порхала вокруг меня, и вот теперь темная сила обернула ее роковой приметой. Мальчик не должен играть с оружием, опасности которого он не сознает.
Отшумели весенние грозы, вступило в свои права лето, и если прежде было невыносимо холодно, то теперь, в начале июля, стояла нестерпимая жара. Старик заметно окреп и стал по-прежнему выходить гулять в городской сад. Одним тихим, светлым вечером мы сидели с ним в беседке, обвитой душистым жасмином, старик был необычайно весел и притом без своей саркастической иронии — удивительно кроток и мягкосердечен.
— Тезка, — заговорил он, — я не знаю, что это со мной сегодня, как-то необыкновенно приятно и хорошо, чего я давненько не испытывал; всего меня словно пронзает ровная электрическая теплота. Я думаю, это предвещает близкую кончину.
Я старался отвлечь старика от мрачных мыслей.
— Оставь это, тезка, — сказал он, — мне уже недолго осталось, и потому я хочу вернуть тебе один долг. Вспоминаешь ли ты иногда осень, проведенную в Р-зиттене?
Этот вопрос старики подействовал на меня, как удар молнии, но прежде чем я решился ответить, он продолжал:
— Небу угодно было, чтобы ты оказался там необычным образом и против твоей воли заглянул в самые сокровенные тайны этого дома. Теперь пришло время, когда ты должен узнать обо всем. Мы с тобой довольно часто говорили о вещах, которые ты скорее предчувствовал, чем понимал. Природа символически отражает в смене времен года весь цикл человеческой жизни; так говорят все, но я думаю иначе. Весенние туманы заволакивают, летние испарения становятся дымкой, и только чистый осенний эфир ясно рисует нам отдаленный ландшафт, исчезающий, когда настанет час, во мраке зимней ночи. Я полагаю, что только в просветлении старости открывается нам господство неисповедимых сил. Взоры устремляются к обетованной земле, куда начинается странствие после нашей временной смерти. Как ясна для меня теперь таинственная судьба, темное предопределение этого дома, с которым я был связан такими же крепкими узами, какие образует родство. Как четко и строго выстраивается все это перед моими духовными очами! Однако, как бы отчетливо я все ни видел, есть нечто, чего я не могу выразить словами, и ни один человеческий язык не сможет этого сделать. Пусть сердце твое проникнется сознанием, что таинственные отношения, в которые ты осмелился вмешаться, не будучи призванным, могли погубить тебя! Однако — все это уже миновало! Историю Р-зиттенского майората, которую поведал мне тогда мой дядя, я так верно сохранил в своей памяти, что могу повторить ее его словами (он говорил о себе в третьем лице).
В бурную осеннюю ночь 1760 года всех обитателей Р-зиттена пробудил от глубокого сна страшный удар; казалось, весь громадный замок рушится, превращаясь в груду развалин. В одну минуту все были на ногах, зажгли свечи, и дворецкий замка с потрясенным, мертвенно-бледным лицом отправился осматривать замок, захватив с собой ключи от всех помещений. Велико же было всеобщее удивление, когда, пройдя в гробовой тишине, в которой раздавался визг с трудом отпираемых замков и каждый шаг отдавался жутким эхом, по всем коридорам и залам, обнаружили их неповрежденными. Нигде не было ни малейших следов какого бы то ни было обвала либо разрушения. Мрачное предчувствие охватило старого дворецкого. Он поднялся в большую рыцарскую залу, рядом с которой, в боковом покое, отдыхал обыкновенно барон Родерих фон Р., когда предавался своим астрономическим наблюдениям. Дверца, проделанная между дверьми этого покоя и другого, соседнего с ним, вела — через узкий проход— непосредственно в астрономическую башню. Когда Даниэль (так звали дворецкого) открыл ее, навстречу ему ворвался снежный вихрь и буря со страшным воем и грохотом швырнула в него целые кучи мусора и щебня, так что он в ужасе отпрянул и, уронив подсвечник, отчего все свечи тотчас же погасли, громко воскликнул:
— О, Боже праведный! Барона задавило!
В ту же минуту послышались жалобные причитания, доносившиеся из спальни барона. Там нашел Даниэль остальных слуг, собравшихся вокруг тела их господина. Он сидел в большом, обитом бархатом кресле, одетый богаче и лучше обыкновенного, на лице его было невозмутимое и торжественное выражение, будто он просто отдыхал после важной работы. Но то была неподвижность смерти. Когда рассвело, увидели, что верхушка башни обвалилась вовнутрь. Большие каменные плиты проломили потолок и пол астрономической обсерватории и вместе с толстыми балками с удвоенной силой обрушились на нижние своды, разрушив часть замковой стены и узкого прохода. Из залы нельзя было ступить ни шагу за дверцу, не подвергаясь опасности провалиться в пропасть глубиной по меньшей мере восемнадцать футов.
Старый барон предвидел час своей кончины и известил об этом своих сыновей. Уже на другой день явился старший сын покойного Вольфганг, барон фон Р., новый владелец майората. Доверяя предчувствию старого отца, он тотчас по получении рокового письма оставил Вену, где находился в это время, и поспешил явиться в Р-зиттен.
Дворецкий обил черной материей большую залу и положил старого барона в том самом платье, в котором его нашли, на великолепной парадной постели, окружив его высокими серебряными подсвечниками с зажженными свечами. Вольфганг безмолвно поднялся по лестнице, вошел в залу и приблизился к телу. Со скрещенными на груди руками, нахмурившись, он окаменело и мрачно смотрел на бледное лицо отца и был подобен статуе — ни одна слеза не выкатилась из его глаз. Наконец он почти судорожно простер к покойнику руку и глухо пробормотал:
— Зачем планеты заставляли тебя сделать несчастным сына, которого ты любил?
Потом, заложив руки за спину и отступив назад, барон возвел очи горе и проговорил примиренным, смягчившимся голосом: