Дремучие двери. Том I - Юлия Иванова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Яна знает, что вскоре провалится в беспробудный сон, а когда проснётся. Павлин уже бесследно исчезнет, как и полагается чуду, и раскладушка будет стоять на прежнем месте в чулане, будто и не было никакого Павлина. И начнутся долгие дни ожидания хоть какой-то весточки, звонка, дни добровольных дежурств в редакции возле телефона, когда всё будет валиться из рук, а от каждого звонка перехватывать дыхание. И хуже всего будет одиночество, абсолютная невозможность хоть кому-то признаться в этом наваждении, заболевании под названием Павлин.
Пижон, стиляга, чужак.
И почему-то абсолютная невозможность самой снять трубку и набрать его номер. Не только трубку редакционного аппарата, но и потом в Москве, куда она приедет сдавать зимнюю сессию, ни на секунду не мелькнёт у неё даже мысль зайти в любую будку и за две копейки решить все проблемы.
Обложившись книгами, она будет сидеть в факультетской читалке на Моховой вместе с другими мучениками-заочниками, и двухнедельная бешеная скачка «галопом по Европам», шокирующая, подобно нашествию татарской орды, степенных, привыкших к обстоятельным семинарам преподавателей, почти излечит её от наваждения. Новые друзья со всего Союза. Их совместные воинственные набеги на экзаменаторов, шантаж, слезы, самые невероятные легенды, сентиментальные и романтичные, изысканная дипломатия, которой позавидовал бы Талейран, хитроумнейшие приспособления для подсказок и шпаргалок — катушки с резинками, нашитые под юбкой карманы, бёдра, исписанные под капроном событиями и датами — всё для заветной оценки в зачётке. Всё это будет похоже на весёлую авантюрную игру, но однако с необходимой дозой серьёзности, дающей играющим в неё двадцати-сорокалетним дядям и тётям богатый ассортимент достаточно острых ощущений.
И особенной отрадой будет короткая, двухнедельная их дружба, сплочённость, замечательная именно своей краткостью, ощущением того, что эта сплотившая их детско-взрослая игра вот-вот кончится, Коли-Маши вновь станут Николаями Сергеевичами и Марьями Петровнами, литсотрудниками, спецкорами, корректорами, папами и мамами — некоторые даже дедушками, и разъедутся, разлетятся в повседневную взрослую свою жизнь до следующей сессии.
— Ребята, сюда! Яна знает «Ломоносов — журналист»! Погоди, я за Нонкой сбегаю.
— Яна, держи шпоры по языкознанию, потом Сашке отдашь.
И ужас, мольба о помощи в глазах прославленного футболиста-заочника во время зачётного диктанта:
«Матрёна Саввишна подложила фельдфебелю и фельдъегерю винегрету и под аккомпанемент граммофона завела разговор об акклиматизации…» А после очередного штурма — пиршества в шашлычной на Никитской, журналистские рассказы, споры со всеми преимуществами той самой «взрослости» и жизненного опыта, что делало эти импровизированные встречи, возможно, куда более ценными, чем обычные студенческие семинары.
И чудаковатый надёжный Ромка из первого Меда, их вечерние прогулки от закрывающейся в десять читалки до Павелецкой, где Яна ночует у маминой приятельницы Светы. Покачивающаяся в Ромкиной руке пудовая авоська с книгами, выпрошенными ею на ночь у библиотекарши. Слезы из глаз от ледяного ветра на Каменном мосту, — «Иди за мной, тогда не будет продувать». Ромка похож с этой авоськой на заботливого отца семейства. Тёмное мешковатое пальто без всяких претензий на моду, шаркающая, чуть косолапая походка. И на секунду больно, как хлыстом, полоснёт воспоминание о Павлине, его поистине ковбойской поступи, в которой, как она потом поймёт, он потрясающе копировал Юла Бриннера. И запретные стиляжьи джинсы, и пёстрое оперение, идущее ему, как кожа ядовитой змее.
Кузнецкий мост, Пятницкая, и дальше по трамвайным путям… Их обеды — не в студенческой столовой, а в кафе на Горького, из-за которых, весьма разорительных для студенческого кармана, Ромке потом придётся завязать поясок — это она сообразит потом и устыдится, ибо по сравнению с Ромкой была миллионершей — ежемесячный оклад плюс гонорары.
— Трамвай! Сядем?
— Целый день сидела. Японцы говорят — десять тысяч шагов в день.
— Им легко говорить, там тепло.
— Замёрзла — бежим. Ну вот, а говоришь — разрядница.
— Давай фору — авоська в 15 кг. Старт!
Они бегут вдоль трамвайных путей по тёмной морозной улице, редкие прохожие шарахаются, испуганно жмутся к заборам и стенам. У кирпичного дома прощаются, предстоит ночь зубрёжки. Проветренные мозги теперь способны вместить все книги в авоське.
Однажды Ромка вытащил её на каток ЦПКО. Каталась Яна средне, да и взятые напрокат ботинки вихлялись на ногах. Доковыляв до скамьи, Яна будет прикидывать, что лучше — ковылять ли назад к гардеробу, или, сбросив ботинки, дошлёпать туда в шерстяных носках? И тогда вдруг Ромка неизвестно откуда добудет белую тесьму, натуго зашнурует её видавшие виды «гаги», и они полетят по кругу — в крепкой перевязи его рук, в надёжном пространстве которых ничего не может случиться дурного, и Яна поверит, что не упадёт, не расквасит нос, что она неуязвима и бессмертна, как Антей на земле.
Нечто похожее она испытывала лишь в раннем детстве, на руках у отца. Самолёт и лётчик, гонщик и автомобиль — они несутся, обгоняя всех. Вжик, вжик! Рассекая чьи-то спины, шарфы, свитера, испуганные лица. И плевать ей на Павлина. Она больше не думает о нём. Она думает о том, что совсем о нём не думает.
Однажды, когда после очередного зачёта они спешили в «Уран», на Сретенке упадёт прохожий. Яна услышит крики «Врача! Врача!», увидит, что Роман куда-то исчез и не сразу сообразит, что он и есть врач, что это вокруг него сомкнулась толпа. Она будет искать его глазами, узнает его голос:
— Всем назад, дайте воздуха!
Толпа раздастся, она нырнёт в просвет и увидит Романа без пальто и пиджака, на коленях над чем-то распростёртым, безжизненным, страшным этой распростёртостью прямо на снежном месиве тротуара и синюшной серостью губ, волосинками на голой груди, куда ритмично и неправдоподобно глубоко погружаются его руки с засученными до локтя рукавами рубахи.
— Назад, мешаете! — рявкнул Роман, полоснул по ней яростным невидящим взглядом. Она увидела вспухшие капли пота на лбу, и снова его кулаки погрузятся в грудь, как в тесто, будут месить, месить, она услышит хруст и с ужасом поймёт, что хрустят рёбра, подумает, что надо бы поднять валяющееся на снегу Ромкино пальто — всё это в течение нескольких минут, и тут кто-то сзади отпихнёт её, толпа сомкнётся, а потом наваливающийся вой скорой, санитары с носилками, толпа, метнувшаяся за отъезжающей машиной. Кто-то подаст Ромке пальто, и Яна не сразу поймёт, что его ищущий взгляд относится к ней.
— Ладно, идём.
И нагнавший их мужчина: — Доктор, а здесь что находится? Вот нажимаю — болит.
И оживлённая толпа в фойе кинотеатра, хлынувшая из буфета в зал /они даже не опоздали на сеанс/, и как у него в тёмном зале начало сводить руки, и злобное шиканье: — Тише, мешаете!
Будут показывать «Мост Ватерлоо».
Через несколько дней много лет назад она уедет домой и узнает, что съёмки фильма идут полным ходом, что Павлин уже успел показать себя в полной красе — «все у него дубы и бездари, один он — гений, даже в собственной съёмочной группе его терпеть не могут — если б ты слышала, как он орёт на оператора! А осветителям не платит командировочных, прокучивая их деньги с какой-то «хвостатой» чувихой, которая приезжает к нему из Москвы». Всё это Яне сходу выложат в редакции, она поахает, поужасается, а потом расскажет как можно красочнее о Москве, об экзаменах, новых интересных друзьях, о шашлычной на Никитской и кафе на Горького. О Ромке, намекнув на серьёзность их отношений, находя горькую сладость в своих «откровениях», в публичном отречении от Павлина, в презрении к себе за недостойную бабскую игру, которой она хотела вернуть былое расположение коллектива.
А потом заставит себя пройти мимо съёмочной площадки, где Павлин будет терзать бледного осунувшегося Севу Маврушина, покрикивая то на него, то на оператора Лёнечку, расхристанного, с подозрительно блестящими глазками, а наш фотокор Жора Пушко, тоже слегка навеселе, будет порхать вокруг, упиваясь всей этой киношной кутерьмой. И роковая девица, в дублёнке, без шапки, с перехваченными на затылке в конский хвост волосами, запорошенными снежком, с подведёнными веками и вывернутыми негритянскими губищами в почти чернильного цвета помаде — это воплощение зловещей порочной красоты, будет сидеть бок о бок с Павлином, сверкая коленкой в разрезе юбки, поить его дымящимся кофе из термоса.
Яна остановится только на мгновенье, вдохнет запах кофе, духов роковой девицы, заморских павлиньих сигарет — застрявшую в горле горечь, чуть разбавленную холодком студёного ветра.
— Какие люди!.. Сева, опять тебя несёт из кадра — неужели трудно понять? Стоп! Леонид, мне это осточертело. Конечно, ты не при чем, чужой дядя причём, что ты с утра, как боров. Всё сначала.