Макарыч - Эльмира Нетесова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну давай…
Макарыч стянул с ног осклизлые резиновые сапоги. От портянок потянуло едким духом. Колька отвернулся. Лесник, заметив это, крякнул. Смолчал, что все носки приказал Марье в сельсовет отдать. Фронту. Сам отвез. Те, которые припрятала баба, Кольке выслал. В науку. Потому сам портянки из мешковины носил. Марье, когда бранилась, сказывал, что его мослам носки дышать не дают.
Марья все понимала. Умалчивала, как ей тяжело видеть изболелые ноги мужа. А Макарычу только теперь стало досадно за себя. Он размотал портянки. Кинул их на куст просушить. Красныевспухшие ноги его, почуяв волю, задышали. Заломило согнутые от холода пальцы. Согреваясь на солнце, они болезненно оживали.
Колька встал будто бы покурить.
— Хрен с тобой, раз сидя разучилси! Поди ж не задницей дым глотаишь? Ну и стой! Дубина стоеросовая. В тибе ить мозга, што у улитки в заду живеть…
— О чем ты?
— Ни об чем, — затряслась, задрожала вовремя схваченная в кулак борода Макарыча. Да глазам вдруг жарко стало, ровно у большого огня. Засвербели они, зачесались. Макарыч отвернулся. Плечи его под телогрейкой дрожали ознобно. Только тайге доверил лесник сухие слезы свои… Она видела, как побледневшее лицо старика изнутри болью плакало. Посинелые губы Макарыча вытянулись в сплошную полоску. Да так, что не разжать их. Хотя воздуха-то и не хватало. А попробуй, хватани его, и хлынут из глаз предательские слезы. Их, как позора, боялся лесник. И терпел, и мучился, и давил в душе озверелый крик на себя, на судьбу, на Кольку.
Лесник забил махрой трубку. Вдохнул побольше горького дыма. На душе полегчало от крепких затяжек. В глазах посветлело. И тут он увидел, как к кудрявой, еще совсем молоденькой березке крепко прижались побеги. Буйное потомство ее. Они будто руками ухватились ветками за материнскую юбку, боясь отпустить ее.
«У их, поди-ка, поразумней, чем у людей. Детва накрепко с родителем живеть. И почитаить. Неужто мине помене березы пришлось перенесть? Аль я худче древа? Ровно под забором у судьбины народился».
Парень тем временем вдавливал окурок в подошву сапога. Исподлобья наблюдал за Макарычем.
— Ну что, пошли? — не выдержал он.
Лесник пощупал портянки.
— Ождать ба ишо надоть. Да и чево ноги шибко бить. При Марье ты равно молчать станишь. Так хочь тут наговоримси досыта.
Колька рассмеялся.
— Так она за всех нас одна наговорит. При ней скажи я, к примеру, как с геологами в то лето работал, она и станет причитать, что курица над протухшим яйцом. Самому себе противным покажешься. Так уж лучше помолчать.
— Эх, Колька, Колька, добра-то в твоей душе не боле, чем в гнилой колоди. Баба, коль человек ей дорог, вместях с причитаньями без жали остатню жизшошку на тибе положила. А ты судишь ее, слабаю. За што? Непутнай… Откинь се кудахтанье. Так уж баба состроина, она ж с тоски скочуритца. Баба без слез, што хлеб без соли. Создал их такими Господь. А над Божьим творением и глумитца грех. Наша Марья, слава Богу, хозяйка в доме. Таких ишо сыскать! Судить жа свою бабу станишь, кады заведешь. Тут жа не моги! Хребет перешибу!
— Да ладно тебе грозиться. Не маленький я, чтоб пугаться. Ну не то сказал. Так из-за этого меня но всякому обзывать можно?
— Замолкни! С-сукин выродок, — подскочил Макарыч.
— Ах! Так! — Колька взвалил на плечи рюкзак и, шагнув от лесника, бросил через плечо: — Як своим…
Макарыча будто оглушили. Он смотрел вслед парню. Вслушивался в утихающие звуки шагов. На полуоткрытых губах его повисло недосказанное ругательство. Борода еще прыгала от гнева. Сжатые кулаки еще не успели опуститься, а в душе уже все стонало от боли и горя. Будто кто на последнем скаку срезал стрелой старого коня. И вот упал он… В глазах темно. Ни красок, ни упругого ветра. Тихо. Вот только ноги, забыв об умершем сердце, все еще вздрагивали, продолжали свой бег. Макарыч тоже ничего не почувствовал. Лишь ноги, проклятые, затряслись. И пет в них крепости. Не удержали. И заалели в глазах лесника кудрявые головы берез. И солнце кровью небо залило.
«Колюшка», — то ли сорвалось, то ли подумалось в затихающем сознании. В ответ услышал замирающий топот шагов. А может, это были вовсе не шаги, а последние отголоски старого усталого сердца? Грустные патлы берез перешептывались над человеком. То ли осуждали его, неугомонного, то ли, жалеючи, оплакивали, отпевали.
На ветку, присев тяжко, чуть не переломив ее, кряхтя, старый ворон уселся. Удивленно на лесника выпучился. Уставился: живой или нет? Клювом горбатым крутнул. Нет, не пах мертвецом. И могильщик предусмотрительно решил убраться. Чтоб лишнего шума не натворить. Только таежная сплетница сойка не утерпела. Завидев лесника недвижным, затараторила на всю округу. Созвала на зрелище всякую таежную мелочь. И та ну выдумывать своим птичьим бабьим умишком! Что не с хорошего мужик в тайге свалился. Не от ума. В болтовне, забыв о приличии, к Макарычу птахи вплотную подступили: трещали, кричали, спорили. От этого Макарыч очнулся. Непонимающе огляделся. Хотел встать, но боль подломила. Он вспомнил все… Прошептал сквозь стиснутые зубы — лишь ветер подслушал:
— Господи, дай силушки до избы добраться.
В глубокую ночь он приплелся к порогу зимовья. Долго сидел на пороге, подставив седую голову белому туману. Слушал сонное бормотание тайги. Скрип березы над обрывом. Жалобное поскуливание состарившейся избы.
«Скоро всем нам крест, помрем тут. И я, и Марья. Хто-то другой зачнеть тут хозяевать. Уж не как я. По-своему. По-чужому. Ведь сам проканителил зря. Хозяина углу своему не оставил. Взрастил Бог весть каво. Все потому, как кровь в ем не моя. Помереть ежели доведетца, глаза никто не закроет. Жил холодно, помру таво худче…»
И вдруг припомнились игрушки, припрятанные в завалинке. Лесник грустно усмехнулся. Мастерил он их, нехитрых, веря накрепко, что вот- вот в избе его внучата объявятся. Ждал их появления, тихо радуясь заранее, что и его кто-то, веря в это слово, дедом назовет. Своим, кровным признает. А теперь… И закувыркались мысли по-нехорошему. Заскакали вперемешку с горькими предчувствиями. Их и при желании не угомонить.
Лесник поежился. И, стряхнув мрачное, ступил к двери. Та, облегченно охнув, впустила в избу хозяина, оттеснив собою все темное, что было у него позади.
Заслышав шаги, вскинулась с лавки Марья. Зажгла свечку. Всполошенно заголосила, уткнувшись мокрым носом в исхудалые щеки мужа.
— Будя тибе, мать. Не изводись. Ить живой я. На што ревешь, ровно по упокойнику? — обнял лесник жену.
Марья, вспомнив что-то, испуганно икнула. И, не решаясь спросить, удивленно смотрела на Макарыча, и в глазах ее плескались тоска и беспокойство.
— Чево ты?
— А Коля? Неужто разминулись?
— Ты вон об чем, — недовольно насупился лесник.
— Отец, миленький! Иде Коля? Что с ним?
— В отряди ен! Ушел. Сказал — пора.
— Господь с тобой! На что скрытничаешь?Мнепро другое говорено. Время у него было. Может, что стряслось?
— Угомонись, квохтушка! Аль те мине мало?- пытался уйти от разговора Макарыч.
— Не мучь, отец! — кинулась к нему в ноги Марья. — Аль грех какой?
— Отыдь! Нетто я убивец! Ушел ен. Навовси ушел. Мине кинул, ровно объедок. Хто ево, кобеля, взрастил? А ен, паскуда, мине што харкнул в рожу. К своим, сказываит, пойду. В отряд! Вишь? Там у ево родныи заимелись. А я-то, чуть не сдох там, коды ен смоталси. Нужны мы были, покудова в человеки не возвели. Ноне гребуить! От портянок нюхалку отворотил, ровно от дерьма. Нехай хочь сгинит, отрекусь от супостата!
— Отец! Не гневи Бога. Зачем так? Господь ево послал нам! Не бранись, — умоляла Марья. Макарыч, побычившись, вытащил трубку.
— Погоди! Поешь вначале, Бога поблагодарствуй. А уж потом и за кадилку берись.