Пражское кладбище - Умберто Эко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Римляне?
— Вы Вергилия не читали? Римляне ведут начало от троянца, то есть от азиата. Семитская миграция извратила дух древних италийских народов. Вы можете видеть, что произошло с кельтами: они романизировались, они теперь французы, а значит, латинцы. Одни только германцы смогли соблюсти чистоту, не испортились. Они сумели ослабить могущество Рима. Но, в конце концов, превосходство арийской расы и неполноценность еврейской, а также неизбежно и латинской проявляется, например, в их достижениях по линии искусств. Ни в Италии, ни во Франции не родились Бах, Моцарт, Бетховен, Вагнер. Гёдше сам не сильно походил на тот тип арийского героя, которого нахваливал. Наоборот, если сказать по правде (но мы что, обязаны всегда говорить по правде?), он с виду смахивал на обжористых и блудливых иудеев. Однако следовало принимать его, каким он был. Принимали же его те службы, которые, по идее, должны были выплатить мне вторые двадцать пять тысяч франков. И все же я не удержался от пустякового ехидства и спросил-таки: а считает он себя представителем высшей, аполлонической расы? Он зыркнул на меня пристально и ответил, что принадлежность к некоей расе выражается не в физической видимости, а прежде всего в духовном аспекте. Еврей остается евреем, даже если по прихоти природы — как бывают шестипалые дети и бывают женщины, способные умножать в уме, — рождается блондином и голубоглазым. Ариец — это ариец, если в нем присутствует дух арийского народа. А волосы могут у него быть и темными. Однако после этого вопроса его неукротимый пыл вроде поутих. Он замялся, замолчал, вытер пот со лба большим, в бордовую клетку утиральником и спросил, где же принесенный мной документ, ради которого мы оба здесь. Я подал стопку бумаг. На фоне давешних разглагольствований, полагал я, этот текст вообще сшибет его с ног. Если его правительство намеревается ликвидировать евреев по Лютерову рецепту, моя история пражского погоста как будто специально создана, чтобы вся Пруссия заволновалась по поводу предположительного еврейского заговора. Но он почему-то уперся глазами в документ, потягивая пивко, многократно наморщивая лоб, щурясь так, что в конце концов становился неотличимым от монгола, а потом неожиданно произнес свой вывод:
— Не знаю, интересует ли это нас. Здесь сказано то, что нам и раньше было хорошо известно. Об иудейском заговоре. Подмечено, я допускаю, неплохо. Или неплохо выдумано.
— Прошу вас, Гёдше! Я вам ведь тут не фальшивку вcучиваю!
— Да я и не говорю это. Но у меня есть обязательства перед лицом всех тех, кто меня оплачивает. Нужно продемонстрировать подлинность этого документа. Я понесу его на рассмотрение господина Штибера и подведомственного ему бюро. Оставьте все и, если вы желаете, можете возвращаться в Париж. Ответ получите через несколько недель.
— Как так, полковник Димитрий дал мне понять, что договорено…
— Не договорено. На данный момент еще ничего не решено. Я сказал: оставьте документ у меня.
— Буду откровенен, господин Гёдше. То, что вы держите сейчас, это оригинал. Оригинал, понимаете? Его ценность в содержании, естественно, но и в немалой степени еще — в факте, что содержание имеет форму оригинальной рукописи, созданной в Праге в скором времени после собрания, которое описано здесь. Я не могу позволить, чтобы этот документ обращался вне моей сферы доступности. Как минимум пока мне не передана обещанная денежная компенсация.
— Вы чересчур подозрительны. Ну хорошо, закажите себе еще пару пива и предоставьте мне хотя бы один час, я перепишу этот текст. Вы же сами сказали, что ценность в содержании. Намеревайся я облапошить вас — воспроизвел бы по памяти, и вся недолга. Могу заверить, что запоминаю прочитанное, как правило, почти дословно. Но я тем не менее намерен показать документ господину Штиберу. Поэтому позвольте мне переписать его. Оригинал был доставлен вами. И с вами же отсюда этот оригинал возвратится назад.
Мне нечего было возразить. Я осквернил свое нёбо несколькими отвратными тевтонскими сосисками. Я выпил много пива. И вынужден даже отметить, что пиво немецкое иногда способно равняться по качеству с французским. Гёдше тем временем внимательно переписывал слово за словом. Расставались мы холодно. Гёдше дал мне понять, что счет придется платить пополам. Даже более того, он отметил, что я выпил пива больше и съел закуски больше. Он обещал, что решение будет выслано в течение нескольких недель, и предоставил мне раскаляться от бешенства. Весь этот долгий путь я проделал зря. За собственный счет. И не увидев ни талера из гонорара, уже согласованного с полковником Димитрием.
Ну и дурак, твердил я. Димитрий превосходно знал, что Штибер ничего не заплатит. Так что он просто получил мою работу за полцены. Прав был Лагранж, нечего сказать, прав. Не следовало так с кондачка доверяться русским. А может, я много запросил? И хорошо еще, что получил половину?
Я был, конечно, убежден, что немцы никогда о себе знать не дадут. И точно, проходил месяц за месяцем, а новостей от них не было никаких. Лагранж, которому я поверил свои печали, снисходительно хмыкнул: — Они сомневаются в нас, что поделаешь. Имеют право. Мы ведь действительно не святые.
Я, однако, не находил себе места. Моя история о пражском погосте была слишком удачной, чтоб позволить ей без толку запропасть в Сибири. Ее можно было б и иезуитам продать. Ведь первые настоящие обличения евреев и первые мысли о международном заговоре были высказаны именно иезуитом, Баррюэлем. К тому же не кто иной, как мой дед, прислал то письмо, которое, несомненно, привлекло к себе внимание высших чинов управления орденом иезуитов.
Единственный ход от меня к иезуитам — это мог быть аббат Далла Пиккола. Сводил меня с аббатом в свое время Лагранж. Поэтому к Лагранжу я и обратился. Тот ответил: передаст аббату, что я его разыскиваю. И действительно, в достаточно скором времени аббат постучался ко мне в магазин. Я познакомил его, как выражаются в мире торговли, с моим рестантным товаром. Он, кажется, был заинтересован.
— Естественно, я должен проверить ваш документ и показать его кое-кому в Обществе Иисуса. Кота в мешке они не захотят покупать. Надеюсь, что вы доверяете мне и дадите мне его ненадолго. Из рук моих ничто не выйдет и не пропадет, уверяю вас. Перед лицом достопочтенного священника упираться и противиться я не мог.
Через неделю Далла Пиккола снова явился ко мне в магазин. Мы поднялись в бюро, я предложил угостить его чем-нибудь. Но вид у него был не дружеский, нет.
— Симонини, — сказал он. — Вы меня за простака, что ли, приняли? Хотели выставить поддельщиком перед Обществом Иисуса? Чтоб я лишился всех тех связей, которые налаживал столько лет?
— Ах, ваше преподобие, не понимаю, о чем вы…
— Вы это дело бросьте. Подсовываете мне якобы секретный документ. — И он швырнул на стол сочиненный мной рапорт о собрании в Праге. — Я думал запросить изрядную цену у иезуитов. А они на меня глядят как на олуха и вежливо меня оповещают, что мой сокровенный документ был недавно опубликован. И что вовсе он не документ, а беллетристика, отрывок из «Биаррица», романа какого-то Джона Ретклиффа. Слово в слово, слог в слог. — Тут на стол шлепнулась и книга. — Вы, конечно, знаете немецкий, прочитали свеженький роман, обнаружили в нем историю ночного собрания на кладбище в Праге. И выдали какую-то фантазию за реальный факт. С наглостью завзятого плагиатора, даже не подумав, что по эту сторону Рейна кто-то может знать немецкий язык…
— Погодите, я, кажется, понимаю, как это…
— Да что тут понимать, не понимать! Выбросить бы эти бумажонки на помойку и послать вас к черту; но я дотошен и мстителен. Знайте же — я сообщу вашим друзьям из секретной службы, что вы за птица, чтоб они не доверяли вашим справкам. Почему я предупреждаю вас об этом? Не из корректности. Перед таким, как вы, субчиком никто не должен отчитываться. А потому, что если тайные службы постановят, что вам полагается штык в спину, вы должны знать, откуда исходила инициатива. Что за месть, если убиваемый не знает, что убиваешь его ты?
Мне было ясно, что произошло. Этот поганец Гёдше (а Лагранж говорил ведь мне, что тот печатает романы-фельетоны под псевдонимом Ретклифф) даже не думал передавать мой документ в комитет Штибера. Он рассудил, что тема подойдет в его роман и дышит тем же антииудейским пылом. Он завладел рассказом о реальных фактах (по крайней мере тем, что счел рассказом о реальных фактах) и вставил его в окантовку своего вымысла. Лагранж, отдать должное, рассказывал мне, что этот пройдоха отличается в подделке документов. Пойматься с такой наивностью на удочку афериста! Вот что преисполнило меня неописуемой ярости.
Но ярость мешалась и со страхом. Когда Далла Пиккола упомянул о штыке в спину, он, может быть, просто выразился метафорой. Но у Лагранжа разговоры были короткие. В секретных службах, когда кто-то становится неудобен, его устраняют. А тут, представим, этот кто-то публично попался как поставщик беллетристического вздора в качестве тайной информации. И выставил секретные службы в дурацком виде перед иезуитами. Кому такой неудобный сотрудник нужен?