Стамбул. Город воспоминаний - Орхан Памук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот маленький пассаж наглядно показывает, как непросто приходится образованному стамбульцу, чересчур интересующемуся тем, каким предстает его город в глазах гостей с Запада. С одной стороны, европеизация научила его разделять ценности западной литературы и придавать большое значение мнениям западных писателей; с другой же стороны (и как раз благодаря этому), стоит западному писателю переступить определенную грань — и читатель-стамбулец чувствует, что его сердце разбито. Дело осложняется еще и тем, что никто не знает, где, собственно говоря, находится эта «определенная грань». Часто забывают, что характер города, как и характер человека, определяется как раз тем, о чем можно рассказать, только «перейдя за грань», и увидеть, только если смотреть со стороны. Например, замечание западного путешественника о том, что на стамбульских кладбищах шла своим чередом обычная городская жизнь, кажется мне неуместным. Однако надо признать, что Флобер прав, — эта особенность, позже исчезнувшая под влиянием европеизации, важна для понимания характера города тех времен.
Рост турецкого патриотизма, совпавший по времени с активной европеизацией, еще больше осложнил эту и без того непростую дилемму. Всех до единого западных путешественников, приезжавших в Стамбул во второй половине XVIII и в XIX веке, интересовали следующие темы: гарем, невольничий рынок (Марк Твен, иронизируя, писал, что если бы большие американские газеты издавались в Стамбуле, то в разделах, посвященных коммерции, они непременно сообщали бы цены на только что поступивших на рынок черкесских и грузинских девушек и во всех подробностях описывали бы их стати), нищие на улицах, невообразимо огромные тюки на спинах носильщиков (в детстве я со страхом смотрел на этих бедолаг, бредущих по Галатскому мосту с возвышающимися на несколько метров пирамидами ящиков на спинах, и, помнится, нам всем становилось не по себе, когда мы видели, что их фотографируют европейские туристы, однако если какой-нибудь местный фотограф, например Хильми Шахенк, брался за эту тему, никто и не думал возражать), дервишеские обители (один паша, знакомый Нерваля, назвал дервишей ордена Руфаи, у которых было принято в религиозном экстазе колоть себя заостренными железными прутьями, «сумасшедшими» и посоветовал своему гостю не терять попусту время, осматривая их обитель) и положение женщин. Все это вызывало у европеизированных стамбульцев не менее критическое отношение. Однако если им случалось прочитать нелицеприятные рассуждения на эти темы у какого-нибудь знаменитого западного писателя, они чувствовали, что сердце их разбито, а национальная гордость — унижена.
И так продолжается до сих пор. Одна из причин, по которым этот порочный круг, где любовь переходит в ненависть, а ненависть — в любовь, никак не разомкнётся, заключается вот в чем: европеизированной турецкой интеллигенции очень хочется, чтобы лучшие западные писатели и влиятельные печатные органы обратили внимание на то, какие они, турецкие интеллигенты, европеизированные люди, и похвалили их за это; а эти самые писатели (например Пьер Лоти), в свою очередь, не скрывают, что любят Стамбул и турок именно за то, что Стамбул не похож на западные города, а турки — на западных людей, за то, что Турция не превращается в европейскую страну, а остается «экзотическим Востоком». Пьер Лоти критикует стамбульцев за увлечение европеизацией и утрату национальной идентичности, а между тем читают и любят его в Турции лишь представители европеизированного меньшинства. Однако в случае возникновения каких-нибудь внешнеполитических проблем стамбульские интеллигенты обретают ту же самую любовь ко всему «исконно турецкому», которой пропитаны довольно-таки слащавые «экзотические» романы Лоти и его статьи.
В воспоминаниях Андре Жида о поездке по Турции в 1914 году нет и следа этой умильной «туркофилии», столь целительной для наших душ. Напротив, он открыто говорит, что турки ему не нравятся, причем, говоря о турках, он использует не слово «народ», а потихоньку входившее в то время в моду слово «раса». Их одежда ужасна, пишет он, но другой эта раса и не заслуживает. Говорит он и о том, что путешествие по Турции напомнило ему о превосходстве западной цивилизации вообще и французской культуры в частности. Когда статья Жида была опубликована, Яхья Кемаль и другие выдающиеся турецкие писатели того времени почувствовали себя глубоко оскорбленными, однако не стали публиковать в прессе ответ зарвавшемуся иностранцу, как это произошло бы сегодня, а предпочли, промолчав, скрыть от народа это оскорбление и пережить свое горе внутри себя. Несомненно, причиной этого было то, что втайне они соглашались с обидчиком. Через год после того, как статья, в которой Жид издевается над турецким национальным костюмом, была опубликована в виде книги, Ататюрк провел реформу одежды — иначе говоря, запретил ношение какой бы то ни было одежды, кроме западной.
Мне тоже хочется читать у западных авторов глубоко критические и пренебрежительные рассуждения о моем городе — они мне интереснее, чем неумеренные восторги Пьера Лоти и ему подобных писателей по поводу «таинственной красоты» и «неповторимого своеобразия» Стамбула. Дело здесь не в том, что последние по большей части предаются описаниям прекрасных видов и восхищаются душевностью местных жителей и уважительным отношением к иностранцам, а в несовпадении между тем, что писатель ожидает от города, и тем, что читатель желает найти в книге о своем городе. Начиная с середины XIX века в английской и французской литературе сложился вполне определенный образ Стамбула. Дервишеские обители, пожары, кладбища, султанский дворец, гарем, нищие, бродячие собаки, запрет на алкогольные напитки, спрятанные от посторонних женщины, прогулки по Босфору, таинственная атмосфера города и красота его очертаний на фоне неба — вот о чем хотели писать все эти путешествующие литераторы, начитавшиеся произведений своих предшественников. Поэтому, а также по той причине, что они порой останавливались в одних и тех же местах и пользовались услугами одних и тех же гидов, они находили в Стамбуле именно то, что хотели найти, и никогда не бывали разочарованы. Путешественники нового поколения уже потихоньку осознавали, что Османская империя пришла в упадок и отстала от Запада, — и их не очень интересовали темы, актуальные в предыдущие столетия, а именно секрет османской военной мощи и неведомые механизмы государственного управления. Стамбул в их глазах уже не выглядел страшным и непостижимым — они находили его странным, но милым городом, в самый раз для туриста. Собственно говоря, уже то, что они добрались до таких далеких мест, было для них поводом гордиться собой — оставалось только написать обо всем, что описывали их предшественники, и можно было с чистой совестью возвращаться восвояси. Разочарование не входило в их планы.
После того как пароходы и поезда приблизили Стамбул к Западу, человек, почти мгновенно перенесшийся сюда из какой-нибудь европейской страны, уже мог позволить себе роскошь задаться вопросом: что же привело меня в это ужасное место? Снобизм отягощался невежеством, творческую смелость подхлестывало желание высказать все начистоту. «Просвещенные» путешественники вроде Андре Жида уже не чувствовали необходимости вникать в культурные различия между Востоком и Западом, разгадывать значение ритуалов и обычаев, тратить время, пытаясь понять местную жизнь. Они желали хорошо провести время и развлечься и полагали, что имеют право требовать от Стамбула предоставления соответствующих возможностей. Будучи не в состоянии рассказать что-нибудь интересное о городе, писатель-турист последних лет Османской империи тем не менее настолько самоуверен, что именно город, а не себя, находит скучным и серым и даже не пытается скрыть от более критично настроенных западных интеллектуалов свою самодовольную гордость по поводу военных и экономических успехов западной цивилизации. На Запад, по его убеждению, должно равняться все человечество.
Стамбул между тем терял свою экзотическую привлекательность — к власти пришел Ататюрк, начавший проводить политику европеизации, султан был изгнан, гарем распущен, дервишеские обители закрыты, и даже деревянных домов становилось все меньше и меньше. Османской империи больше не было — на смену ей пришла маленькая, пытающаяся подражать Западу Турецкая республика. Знаменитые писатели перестали приезжать в Стамбул и писать путевые заметки, и местные журналисты были рады проинтервьюировать любого иностранца, которому случалось остановиться в отеле «Хилтон». И вдруг в 1985 году в американском журнале «Нью-Йоркер» появилось длинное эссе русско-американского поэта Иосифа Бродского «Побег из Византии».[72] На Бродского произвела сильное впечатление статья Одена[73] о путешествии в Исландию, написанная в весьма ироничном и пренебрежительном тоне, поэтому свое эссе он, словно извиняясь, начинает с долгого объяснения причин, по которым решил посетить Стамбул (на самолете). В то время я жил очень далеко от своего города, и мне хотелось читать о нем только хорошее, поэтому насмешка Бродского ранила меня, и все же я был рад прочитать такой, например, пассаж: «Какое здесь все состарившееся! Не старое, старинное, древнее и даже не старомодное, а именно состарившееся!» Бродский был прав. Основатели Турецкой республики, пришедшей на смену Османской империи, не слишком ясно представляли себе, какой она должна стать; единственное, что пришло им в голову, — концепция национального турецкого государства. В результате Стамбул, потерявший связь с миром, забыл о днях разноязычия, великолепия и побед, состарился, опустел и превратился в черно-белый, монотонный и моноязычный город.