Императрицы - Петр Краснов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мертвая тишина отдыха после праздничного пира стояла над Петербургом — и казалась она радостной и приятной, зовущей к труду, располагающей к отдыху.
Что даст она, молодая императрица, — России?..
Мир!..
Вдруг ощутила она такую усталость, такую жажду покоя, сна, забвения всего того, что только что было, что отбежала от окна, крепче задернула полог постели, задула ночник и бросилась в мягкую постель.
Что суждено, то и сбудется… Та волна, что вознесла ее сюда, Бог даст, пронесет ее и дальше для славы и благоденствия России и ее народа.
По городу, нарушая тишину, ударил благовест… «Он точно указал ей, что надо в ее царствовании: мир, тишину в вере православной и в любви…
Сон смежил ее очи. Он унес ее в давно желанный покой отдыха после победы — Полтаве равной…
Часть третья
ИМПЕРАТРИЦА
I
Шестнадцать лет провела Рита Ранцева за границей, изъездила Пруссию, была в Саксонии, Баварии, долго прожила в Париже и в Италии, и — опять Рига, Ревель, Нарва, Ямбург и Петербург…
Она ехала домой, вызванная отчаянным письмом Лукьяна Камынина. Почти два года искало это письмо ее и наконец нашло в Мюнхене.
По вступлении на престол Елизаветы Петровны те, на кого донес Камынин, были с честью возвращены в Петербург и зачислены в лейб–кампанию. Камынин схвачен, послан в Тайную канцелярию, где его бросали на дыбу, секли плетьми и сослали в солдаты в глухой Оренбургский край. Камынин «слезами и кровью, но не чернилом» писал Рите письмо. Он просил не о прощении, «ибо в подлом поступке его какое прощение быти может», но просил о переводе его в те полки, что ходили в Саксонию, или те, что готовятся к походу в Пруссию, «дабы мог я исполнить повеление ваше и кровью смыть зло необдуманного поступка младых моих лет»…
Рита получила это письмо через русского резидента в Баварии. Она прочла, перечла его и задумалась.
«Вот и жизнь моя прошла. Сорок два года и я — старая дева. Ни замуж не вышла, ни чепчика за мельницу не бросила. Жизнь прошла, и моя и его, моя в скитаниях по чужим краям и по чужим людям, его в глухом краю среди азиатов. Я едва католичество не приняла, он увлекался буддизмом и слушал в степи службу киргизских бонз… И вот зачем–то это письмо с разных концов земли точно кольцом связало их, и Риту потянуло на подвиг спасения и оправдания когда–то под горячую руку отвергнутого ею любезного. «Поеду просить о нем, буду устраивать его и заботиться о нем, как мать… Впрочем?.. О чем я?.. Расчувствовалась, размечталась… Быть может, он давно женат… куча детей… А то… принял магометанство и гаремом обзавелся?..»
Рита кривила сухие тонкие губы, морщила густые черные брови, хмурила прекрасные, лучезарные глаза, не знающие неправды и компромисса с совестью, говорила себе, что все сие вздор и незачем ехать, а сама в чистой горнице немецкой гостиницы поспешно собирала немудрый багаж и послала слугу заказать место в почтовой карете.
«Сие есть судьба моя… рок, — думала она. — Сие есть первая и какая старая любовь моя… А старая любовь, говорит народ, не ржавеет… Да и надо помочь… Так ли он еще и виноват?..»
Ранним январским утром она выполнила все формальности на заставе у Нарвских ворот и в ямщицких санях парой с пристяжкой с по–городскому подвязанными бубенцами въехала в город. Ямщик, словоохотливый старик, повез ее вдоль канала, через Вологодско–Ямскую слободу, мимо кирасирских светлиц, выворачивая к Невской перспективе. Рита не узнавала Петербурга. Еще сначала, пока ехали солдатскими слободами, все было, как и при ней. Был легкий мороз, пасмурно и тихо. Деревья и кусты в густом инее белым узорным тюлем свешивались через высокие дощатые заборы. Низкие избы полковых светлиц были под тяжелыми пуховиками снега. В открытые ворота были видны снежные сугробы на дворах, навозные лари в белом пахучем пару и стаи голубей и ворон. На коновязях стояли гнедые лошади, и люди в овчинных полушубках чистили их.
За светлицами улица вошла в лес. В голубом зимнем дыму были покрытые снегом и инеем ели и сосны. Рита обгоняла длинный обоз. Из–под рогож торчали окровавленные маслаки бычьих и свиных туш, мужики шагали рядом с санями, и дорога была набита скользкими блестящими грядками, по которым прыгали, глухо стуча, сани. Навстречу, должно быть из ночного разъезда, ехали два кирасира. Лица и шеи их были закутаны шарфами, каски в сером налете инея нелепо торчали над ними. Шерсть лошадей, как белым мелким бисером, была унизана морозными блестками. Лошади спотыкались на выбоинах дороги.
Потом пошли одноэтажные и двухэтажные с мезонинами деревянные дома, обшитые шелевками, с высокими заборами садов и палисадников, откуда свешивались длинные плети ветвей сирени в белых холодных оболочках из инея и снега — все это было, как и в дни молодости Риты, только как–то больше стало домов и меньше садов. Но когда выехали к Невской перспективе, Рита ахнула от удивления. Широкий проспект был обставлен рядами двух–и трехэтажных каменных домов, пестрой линией далеко уходивших по нему. Чаще стояли фонари. Деревянные тротуары были густо посыпаны мягким пушистым желтым речным песком. Шариками подстриженные липы по их сторонам в инейном уборе длинной чередой громадных сквозных одуванчиков тянулись к Адмиралтейству. За рекой Фонтанкой, где раньше были сады, убогие домики и какие–то склады лесных материалов, высилось несказанной красоты здание кирпично–брусничного цвета, высокое, стройное, напоминавшее Рите лучшие дворцы Мюнхена. Оно было окружено многими постройками служб, манежей, сараев и конюшен. Все эти постройки были выдержаны в строгом стиле прямых линий. Вдоль Невского проспекта до самой Садовой шла каменная галерея, и на ее крыше был устроен висячий сад.
— Видала, каки ноне хоромы по Питеру пошли, — оборачивая к Рите обмороженное лицо, сказал ямщик, показывая кнутовищем на прекрасный дворец. — Усадьба Разумовского–старшого, графа Алексея Григорьевича.
— Вот как, — сказала Рита, любуясь строгими линиями построек, прямыми колоннами, треугольничками, прямоугольничками в затейливой простоте делавшими незаметной громадную величину постройки.
Ямщик перевел на шаг. Рита смотрела на здание и старалась представить себе в нем Алешу Розума, которого она некогда в саду учила менуэтам.
— Не слыхала нешто?.. Сила–человек… А сказывают, из совсем простых казаков малороссийских вышел.
— Он тут и живет?
— Н–не… Зачем?.. Так, наезжает временами… Он при царице… в Зимнем… Хваворит… Там, Зимний–то, посмотришь, цельный город, голова закружится, как смотреть на него… Кр–расота…
Когда свернули на Мойку и Рита увидала отцовский дом и сад в зимнем уборе, крыльцо с тонкими столбиками под крышей, ее сердце сильно забилось. Что–то найдет она там, внутри?..
Да, много воды утекло…
В доме Ранцевых все было по–прежнему. Та же чистота, доведенная до идеала, — голландская чистота, тот же уютный петербургский запах навощенного паркета, соснового, смоляного дымка от жарко растопленных печей и… зимних гиацинтов, что из своих луковиц каждый год выращивала Адель Фридриховна.
Риту ждали, ждали и ждать перестали… Писала она давно, с оказией, обещала приехать, а когда и как — легкое ли дело из Баварии сюда приехать.
Как всегда по утрам, старый Ранцев — он был в отставке, не командовал Ладожским полком, и полковое знамя не стояло в чисто убранной гостиной — и в это январское утро сидел в шлафроке и колпаке в большом кресле, ладожскими полковыми столярами сделанном, у открытой дверцы растопленной печи и читал.
Был вторник, и рассыльный принес ему свежий номер «Санкт–Петербургских ведомостей», выходивших по вторникам и пятницам. Маленькая тетрадка пухлой, желтоватой, «печатной» бумаги, в четверть аршина длиной и три вершка шириной, крепко пахнущая свежей типографской краской, была у него в руках. На нос Сергей Петрович надел очки в оловянной оправе — к старости он не мог читать без очков — и читал то вслух Адель Фридриховне, когда находил что–нибудь примечательное, то про себя.
Адель Фридриховна в домашнем широком капоте, в чепце на седых, прекрасного цвета волосах, в войлочных мягких туфлях неслышно, словно дух, скользила по блестящему паркету и тряпкой расправлялась с пылинками и паутинками, каждое утро отыскиваемыми ею где–нибудь в укромных углах.
Сергей Петрович полюбовался раньше на елизаветинского двуглавого орла, крепко оттиснутого под надписью небольшими прописными буквами «Санкт–Петербургские ведомости. N 5». Ему нравился орел с двумя головами на прямых длинных шеях, повернутых в разные стороны, с поднятыми крыльями, с горизонтально простертыми лапами, с державой и скипетром, с орденской Андреевской цепью на груди, почти квадратный, какой–то спокойный, самоуверенный, точно говорящий о тишине прекрасного царствования прекрасной царицы.