Метаморфозы вампиров - Колин Уилсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Маньяк одержим был девочками-подростками, и поскольку работа у него предусматривала продажу спортинвентаря средним школам, у него была возможность наблюдать школьниц вблизи. Остановив выбор на одной, он неделями, а то и месяцами выслеживал, убеждаясь, что за ним никто не смотрит. Запас терпения у убийцы был колоссальный — в одном из случаев между тем, как наметить жертву и оставить в парке ее расчлененное тело, минуло два года.
Когда появился Обенхейн в сопровождении охранника, Карлсен в очередной раз изумленно отметил заурядность его лица — такое обычно забываешь сразу. Только рот — по-рыбьи длинный и вислый — выдавал глубокую чувственность, различимую сейчас в жизненном поле. В человеческой ауре сексуальность проступала цветом, напоминающим запекшуюся кровь, от чего другие цвета несколько приглушались и блекли. Из всех аур за сегодня у Обенхейна была самая темная.
— Привет, Карл. Как с тобой здесь обходятся?
— Спасибо, могло быть и хуже. — Он зашел и сел с другой стороны стола.
У Обенхейна были водянисто-голубые глаза, на редкость стылые, словно из стекла, лицо от этого казалось странно отчужденным. Череп, опушенный редкой порослью некогда светлых волос, острился внизу обрубком подбородка, под выпуклым, перещупанным годами каких-то мелких тягот, лбом. Исключая омертвелость глаз, человек этот смотрелся настолько безобидно, что представить было трудно, как он душит и увечит. Карлсену, знающему теперь детали его преступлений, Обенхейн казался эдаким человеко-пауком, терпеливо выжидающим в своих тенетах, когда можно будет броситься на жертву и обездвижить ее ударом ядовитого жала. И в эти жуткие моменты, паук, должно быть, выглядывал из глазниц Обенхейна, как из темной норы, куда потом снова можно опуститься. Вот откуда кошмары, донимавшие в ночь после последней встречи с маньяком.
— Обедал уже?
— Да, спасибо.
— Ничего, если я под запись?
— Ничего.
Можно было и не спрашивать, но надо было создать доверительную атмосферу. Карлсен включил диктофон. После полудюжины дежурных, к непринужденности, располагающих вопросов, он сказал:
— Карл, я в отношении тебя вот чего не пойму. Ты же умный мужик, работать умеешь, и внешность есть. Что, неужели ни одна баба не могла за тебя ухватиться?
Ухмылка в ответ.
— Бывало, что и пытались. Одна в Шривпорте, Луизиана, перебралась было ко мне. Училка сельская, с ребенком уже. Улыбчивая такая, но как-то не в моем вкусе. Потом еще одна милаха, официантка из Уокигана. С родителями не ладила, хотела уйти от них подальше. Но я знал, что муж из меня не особый. — Ты говоришь, та учительница была не в твоем вкусе. А почему?
— Коровастая слишком. Что зад, что вымя.
— А официантка?
— Та уже ближе к теме: жопочка, сисочки, глазки-звездочки. Звать Дебби Джонсон. Но я знал, что толку ей от меня особого не будет. — Он глянул вниз, в сторону своих гениталий.
— Тебя не привлекают взрослые женщины?
Обенхейн покосился на осовело сидящего охранника.
— Почему. Поговорить с ними можно, даже побыть. Но чтоб жениться…
— Так почему?
Обенхейн пожал плечами.
— По мне так подростки привлекательней. Правду сказать, не вижу, почему все так не думают.
Карлсен заметил, как его аура, осветлившаяся при разговоре об учительнице и официантке, снова потемнела. Ясно, что от одного упоминания о школьницах, он уже возбуждался.
— Кто была первая девочка, от которой ты взволновался?
— Линда, двоюродная моя сестра.
— Расскажи мне о ней.
— Да рассказ-то недолгий. У ее родителей был дом в Декейтере — большущий такой, с хорошим садом, с бассейном. (Карлсен уже знал, что Обенхейн из бедной семьи). Мы к ним поехали на похороны бабушки. Линда была хорошенькой девчушкой, где-то на год младше меня — мне самому тогда было лет двенадцать — блондиночка с длинными волосами. (Все жертвы были блондииками). Девочка была избалованная: нравилось ей донимать поручениями горничную — у них были горничная и садовник. Ну так вот, в день похорон я у мамы провинился: болтал, пока священник говорил над гробом. Поэтому все поехали обедать в «Бастер Браун», а меня оставили дома. — Обенхейн опять покосился на охранника, и, убедившись, что тот не наушничает, продолжил. — Так вот, пока их не было, я зашел к Линде в комнату, хотел посмотреть, на какой кровати она спит. В комнате кавардак, даром, что прислуга есть. А на стуле висели ее чулки черные, и я начал возбуждаться. Я был в шортах, высунул наружу свою тычку и чулочки намотал на нее. Тут мне захотелось их надеть. Шорты я скинул, а их натянул. Затем вытащил из комода ее трусики, белые с шелком, и тоже натянул. Потом лег на ее кровать и представил, что она подо мной, голенькая. И вот пока я об этот шелк на койке терся, вдруг стало влажно так, тепло, приятно до неимоверности, а как снял трусики — гляжу, а там сыро и поблескивает. Это я в первый раз тогда кончил. — Он остановился и перевел дух — аура пульсировала томным вожделением.
— Что было дальше?
— Мне показалось, там внизу кто-то пришел, поэтому я их быстро снял и перебежал к себе в комнату. А как лег, опять начало, разбирать. Я пошел вниз, вижу, там только горничная на кухне. Тогда я снова поднялся к Линде и стал рыться у нее в комоде. Где-то в нижнем ящике нашел уже ношеные, на резинках. Думаю: «Их-то она уже никогда не хватится», и взял к себе в спальню, там надел под свои. Назавтра мы поехали домой, а я их так и не снимал.
— И сколько они у тебя пробыли?
— Где-то с полгода. А там мать нашла их у меня под подушкой и спросила, где я их раздобыл. Я говорю: «На улице нашел», а она мне: «Врешь», а доказать-то ничего не могла. Но отобрала и сожгла.
— А саму сестру с той поры видел?
— Нет. То и был единственный раз.
Дневальный принес кофе. У Карлсена это было стандартной частью процедуры. Если разговор не клеился, выпить кофе было отрадной передышкой. Если все шло как надо, то тем более устанавливался дух взаимной доверительности. В отношении сегодняшней повестки все шло неожиданно хорошо. Карлсен мысленно помечал уже тезисы для статьи в «Американском журнале криминалистики». Ранняя фиксация Обенхейна на хорошенькой, но недосягаемой кузине из высоких слоев легла в основу того, что Хоукер называл «синдромом Эстель» — по диккенсовской героине, красивой и довольно жестокосердной девушке, удовольствие видящей в том, чтобы уязвлять мужское достоинство — прямая дорога к пожизненному мазохизму… У Обенхейна эта одержимость привела к садизму, жажде овладевать школьницами вплоть до полного их уничтожения, с поеданием плоти.
— Вы печенюшку будете? — поинтересовался Обенхейн.