Александр Гумбольдт - Герберт Скурла
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Новая встреча сиятельных особ, в которой, по словам Александра, «въезд монархов, окруженных штыками, был единственно занятным зрелищем», по-прежнему проходила под знаком сплоченной борьбы против всяких выступлений за свободу и демократию. Насколько угнетала Гумбольдта мрачная политическая атмосфера, сгустившаяся после первого наступления европейской реакции над народами Пруссии, Австрии и России, можно судить по отдельным то шуточным, то саркастическим замечаниям, встречающимся в его письмах брату. Например: «Какое поразительное духовное движение наметилось за эти три последних месяца! Москиты на Касикьяре — и те оставляли мне больше покоя».
Когда после «Карлсбадских решений» 1819 года преследование сторонников антифеодального, патриотического и либерального движения во всех германских государствах достигло своего первого кульминационного пункта, когда были арестованы Арндт и Ян, когда стали шпионить за Гнейзенау и даже за Вильгельмом фон Гумбольдтом, Александр писал брату из Парижа в апреле 1820 года: «После карлсбадской воды во всей Европе сейчас ничего так упорно не избегают, как принципов; эти принципы начинают теперь лишать покоя и эту страну, о чем я весьма сожалею. Когда тебе без конца твердят об опасных агитаторах, это уже само по себе становится агитацией; мне это напоминает врачей, которые прописывают пациентам возбуждающие средства, а потом удивляются, что появляются воспалительные процессы».
Недоверие властителей мира закрывало ему путь в Гималаи как с севера, так и с юга. А от Европы он начинал уставать. Он мечтал жить в стране, где общественные институты отвечали бы его заветным таяниям, где он мог бы — по его собственным словам — наслаждаться той независимостью, что так необходима для его счастья. Он стал все чаще возвращаться к мысли, не уехать ли, подобно Бонплану, снова в Америку.
Однако приближалось время, когда Гумбольдту суждено было окончательно лишиться прежней независимости. От его состояния оставались жалкие крохи. В то же время Фридрих Вильгельм III все больше настаивал на своих правах; его совершенно не трогало, где и в каких условиях Гумбольдту-естествоиспытателю работалось лучше всего; королю пришлось по нраву общение с повидавшим свет знаменитым ученым и остроумным камергером, и он хотел иметь его всегда при себе. После конгресса в Вероне он велел Гумбольдту ехать в Берлин.
Вильгельм фон Гумбольдт тоже уговаривал брата вернуться домой, хотя, конечно, по своим соображениям. Ему хотелось снова воссоединиться с Александром и вместе заниматься науками. Политическая и дипломатическая деятельность не принесла ему ничего, кроме разочарований, он готов был бросить дела и уединиться в тиши кабинета. В январе 1819 года он стал министром. В его ведении оказалась половина специально разделенного министерства внутренних дел. Его попытка повлиять на регента, чтобы тот выполнил обещание ввести конституцию, сделанное в момент подъема народного антинаполеоновского движения, потерпела неудачу. Перед властью реакционеров, развернувших кампанию преследования «демагогов» (то есть тех, кто отстаивал интересы народа или проявлял признаки политического инакомыслия), перед самодовольным эгоцентризмом канцлера Гарденберга и решительным нежеланием Фридриха Вильгельма III проводить реформы он был бессилен, и уже через несколько месяцев службы он не то чтобы попал в опалу, но был уволен как человек весьма неудобный. И вот теперь ему, на которого после ухода с политической сцены барона фон Штейна возлагались последние надежды немецких патриотов, не оставалось ничего иного, как углубиться в свои лингвистические штудии, коим он предавался то в уединенном кабинете в доме на Жандарменштрассе, 42, в Берлине, то в Тегеле, уже блестяще реставрированном к тому времени берлинским архитектором Карлом Фридрихом Шинкелем.
К моменту приезда Александра в Берлин (3 января 1823 г.) ситуация в правительстве опять сложилась так, что Вильгельма собирались назначить преемником канцлера Гарденберга, умершего в конце ноября прошлого года в Генуе. Однако под давлением реакционного юнкерства Фридрих Вильгельм III выбрал своим первым слугой другого, менее неудобного человека.
Александр пробыл у брата в Тегеле чуть больше месяца и уже 10 февраля стал собираться в Париж. Удачно переоборудованный и обновленный замок пришелся ему по душе, и мысль вернуться в этот прусский «оазис» перестала казаться ему ужасной. Благоприятное впечатление произвел на него и молодой Берлинский университет, появление которого на свет (университет был основан в 1809 году по инициативе и при активнейшем содействии Вильгельма фон Гумбольдта) Александр считал настоящим патриотическим подвигом брата. И вот этот быстро развивающийся и набирающий силу университет, а также тоска по обществу Вильгельма и подвигли Гумбольдта принять позднее окончательное решение возвратиться на родину.
Пока он в Париже продолжал работать над завершением американского отчета, к нему пришла весть, убедившая его в том, что и в Южной Америке пока еще нет такой республики, в которой «общественные институты отвечали бы его заветным чаяниям».
Бонплан, его верный спутник на Ориноко и в Кордильерах, двинулся вверх по реке Паране, поскольку место профессора естественных наук в Буэнос-Айресе хотя и давало ему титул и известные почести, но не обеспечивало прожиточный минимум. А раз денег все равно нет, сколько ни работай, подумал бывший ботаник французской императрицы, то не лучше ли уж снова отправиться в путешествие — там по крайней мере всегда узнаешь что-нибудь новое и интересное. Ему захотелось пройти дальше на север и познакомиться с природой Парагвая. По пути он натолкнулся на Mate, парагвайский чай, который в свое время разводили еще иезуиты. Чтобы как-то жить, он устроил в Санта-Анне несколько посадок этого чая. Однако правитель Парагвая, Хосе Гаспар да Франсия, метис, сделавший головокружительную карьеру — от адвоката до главы государства, жестокий деспот, отличавшийся крайней подозрительностью и опасавшийся за утрату своей монополии на матэ, велел напасть на ученого на территории Бразилии, доставить его в Парагвай и бросить в тюрьму. Усилия правительств Франции, Англии и Северной Америки дипломатическим путем добиться освобождения Бонплана не принесли результатов, как и настоятельные увещевания Симона Боливара, только что триумфально въехавшего в Лиму и готового всей душой помочь своему французскому другу. Гумбольдт послал парагвайскому диктатору через французского ученого Грансира, путешествовавшего в то время по Паране, письмо, в котором объяснял чисто научные интересы Бонплана, убеждал Франсию проявить долю гуманности и отпустить на свободу ученого, не собирающегося заниматься никакой политической деятельностью. Однако когда Грансир вознамерился передать это письмо парагвайскому правителю, то ему вообще запретили переступать границу страны; Бонплана вначале использовали на строительстве дорог, а впоследствии — в качестве гарнизонного врача, и лишь в 1829 году он был вылущен на свободу и выслан из Парагвая.
Гумбольдту так и не довелось его больше увидеть, но он поддерживал с ним постоянную переписку. Эме Бонплан, убежденный сторонник французской революции, в Европу больше не возвратился. Он поселился в Сан-Франсиско-де-Борхиа, одном из поселений иезуитов близ границы с Уругваем, занимаясь главным образом ботаникой и между делом овцеводством, оказывал врачебную помощь индейцам, где только мог; умер он 11 мая 1858 года — годом раньше, чем его немецкий друг, в бедности, забытый всеми, на своем убогом ранчо в Санта-Анне, недалеко от местечка Рестаурасьон.
Из Парижа 1789-го в Берлин 1827-го
Работа над отчетом об американском путешествии приближалась к завершению. 30 июля 1825 года Гёте получил один из последних томов отчета. «Оба Гумбольдта безраздельно Ваши, — говорилось в сопроводительном письме, — и завоевать Ваше одобрение было гордостью их жизни».
«Я с радостью наблюдаю, — писал далее 56-летний Гумбольдт, — как Вы срываете с природы таинственные покровы один за другим и обогащаете физику новыми мыслями. Пусть же долго продлится и не будет омрачена никаким физическим недугом столь могущественная жизнь, как Ваша, — друзьям на радость, народам — на благо, немецкому отечеству — во цвет и славу».
Суровая судьба Бонплана, сплошные неурядицы с поездкой в Азию, быстрое таяние остатков некогда солидного состояния и грозящее безденежье, огромный объем работы, связанный с публикацией отчета о путешествии, — все это вместе заронило в душу стареющего Гумбольдта семена сомнения, дано ли ему совершить намеченное.
В декабре 1825 года мексиканское правительство обреталось к Гумбольдту с просьбой пустить в ход свое влияние и дипломатический талант, чтобы подвигнуть Петербург и Вену на признание молодого мексиканского государства и на заключение договоров с независимыми республиками бывшей испанской Америки. Гумбольдт, должно быть, ярко представил себе, как он ведет эти переговоры с архиреакционером Меттернихом или русским царем — фигурой’ не давнее отталкивающей, поскольку ответ его содержал вежливый, но решительный отказ. Мои мысли, писал Гумбольдт, открыто изложены в моих трудах; вмешиваться же в политическую борьбу по сколь угодно благородным мотивам несовместимо с занимаемым им положением. Закулисная дипломатическая игра ему претит, и только независимость представляется ему единственно возможной основой для ученого, живущего в чужой стране. Настолько откровенно Гумбольдт мог позволить себе писать потому, что адресат этого письма, мексиканский министр иностранных дел; Аламан, был одним из его друзей.