Черниговка - Фрида Вигдорова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Крещука-то в библиотеке. Он у нас последнее время к книгам тягу имеет. А Катаев здесь где-нибудь ходит.
Встретились. Спрашиваю: как попал к нам? «Я, говорит, соскучился без вас, дураков, спасу нет. И вот делегатом для связи к вам напросился. Мы вас теперь прикрывать будем».
Показал мне письмо от Г. К.: пишет, что все хорошо. А где теперь хорошо?..
И как это Лирка может? Подходит к ней запросто, говорит, что взбредет в голову, хохочет вовсю. А я даже когда говорю ей «здравствуйте», и то заикаюсь.
Сегодня она говорит:
– Федя, вам письмо! Из дому?
– Из дому, – говорю.
– А где ваша семья?
– Сейчас наш дом на Урале.
– Дом?
– Ну да. Я в детдоме воспитывался.
И она так участливо:
– В детдоме?
Вот всегда люди услышат, что в детдоме, сочувствуют. Мне сразу захотелось рассказать ей про Черешенки. И я вдруг почувствовал, что могу говорить легко. Обыкновенно я запинаюсь и заикаюсь, как только она обратится ко мне, я сам-то первый редко заговариваю. А она услыхала про Семена Афанасьевича и говорит заведующей своей, лейтенанту Прониной:
– Вы только подумайте, Крещук воспитывался у Карабанова! Помните, у Макаренко?
Тут эта Пронина все бросила и кинулась ко мне как тигр. Баба все-таки остается бабой, будь она хоть трижды культурная. Вся работа в библиотеке прекратилась, и они обступили меня, как будто я артист.
– Настоящий живой Карабанов? Не может быть? А Макаренко вы лично знали? А черниговка на самом деле есть.
Как мало, как плохо я рассказал – даже обидно. А как много можно было рассказать! Может, я и расскажу ей когда-нибудь. Расскажу! Люди и вправду сочувствуют, когда слышат, что человек вырос в детдоме. А мы всегда гордились своим домом. С. А. вел дело так, что мы не какие-нибудь обделенные, а, наоборот, самые лучшие, самые счастливые, и другие ребята должны еще завидовать, как мы живем, и мы всегда так считали, и нам и вправду было веселее и интереснее, чем всем деревенским ребятам вокруг.
Ненавижу преклонение перед известными людьми. Хотя и сам хочу прославиться. И получить, например, Героя. Все-таки совсем другой вид, когда входишь в библиотеку со звездочкой.
Одна беда, это моя постоянная беда: ревность. Если у человека есть личные родители, ему, наверно, с точки зрения ревности, легче. Кроме, конечно, меня. Я ведь ничего не забыл. Люди умирают от пуль. Люди умирают за работой. А я, наверно, умру от ревности. Я и Г. К. ревновал, стыдно сказать – ревновал ко всем ребятам. А иногда я думаю: есть такой человек, что все отдает, а тебе мало – не хватает. А есть такой, что у него много таких, как ты. А у него хватает на всех. Вот она такая. Помню, когда должен был родиться Тосик, Леночка ей сказала:
– Ты будешь его больше любить, чем меня?
– Почему ты так думаешь?
– Раньше ты любила одну меня, а теперь поделишь.
Г. К. сказала:
– Глупая, разве любовь делится? С каждым новым ребенком рождается новая любовь!
Вот как она сказала. И в самом деле, вроде каждого из нас она любила по-разному. Даже самого распаршивого, например Якушева. И вроде, конечно, хватало. А все-таки лучше, если б я был у нее один. Ну, еще Егорка, Лира и Катаев. И Король. И всё. А меня чтоб все равно любила бы больше. Хотя они все лучше меня. Но это неважно.
И вот еще насчет ревности. Раз я спросил у С. А.:
– Вы ревнивый?
Он мне ответил:
– Да я даже петуха неревнивого не видал. А голубь? Кроткая птица, а как дерется – кровь брызжет, перья летят! Гм… Ревнивый ли я!
Тогда я спросил:
– А Антона Семеновича вы ревновали?
Он ответил:
– А как же, ясно!
– А он что?
– Плевать он хотел на мою ревность.
Очень мне хотелось спросить насчет Г. К. – ревновал ли он ее. Но постеснялся тогда. А жаль… Сейчас отсюда уж не спросишь. А мне так надо знать. И как же быть? Как мне быть если я могу свернуть голову каждому, кто входит в библиотеку.
Полк Лиры посадили на наш аэродром. Так что надобность напрашиваться в делегаты отпала. Теперь в свободное время ходим втроем. Думали написать Г. К. коллективное письмо. Сидели, сочиняли. Что-то не получается. Решили по-старому, каждый сам.
Встретил Нину на мосту. И вдруг ясно понял, что она все обо мне знает. Когда я подошёл, она забыла сказать «здравствуйте», а в глазах какой-то испуг, сострадание. Щеки впалые, из-под платка выбиваются светлые волосы. И я вдруг подумал, что она некрасивая. Но мне уже все равно – красивая или нет. Разве в этом дело? Я ее остановил на мосту, хотя она торопилась и была, наверное, голодная, усталая. Взял ее руку и молчал. От раскаяния молчал. От раскаяния, что я завтра уже не буду здесь, а ничего о ней не спросил, ничего о ней не знаю. Почему она приехала в Полярный, к брату? Может, у нее погибли мать, отец? Как доехала сюда? Лицо у нее измученное. Может, ей помочь надо было – ну, например, вместо нее за хлебом сбегать или пол в квартире вымыть, я ведь хорошо полы мою. Да мало ли чего, разве сразу придумаешь? А я был занят, я подсчитывал, кто к ней подходит за книжками. И собой занят, своими переживаниями. Она сказала:
– Ну что, Федя, так и будем стоять и людей смешить?
– Да, да, Нина Алексеевна, а может, вам чего-нибудь поднести?
– Да что же нести, у меня только сумка.
И правда, у нее в руках была только сумочка. Я проводил ее до дверей. Она сказала:
– Ну что, Федя, сумку-то вы мне отдадите?
И вдруг я еще крепче, изо всех сил вцепился в эту сумку, закрыл глаза и прижал ее к лицу. Кто-то спускался с лестницы, и я опомнился. Какое доброе, какое грустное у Нины лицо. Бывает же такая красота.
Мне хотелось сказать: «Я люблю вас». Но я не мог, потому что мне горло перехватило. Побежал вниз. Стал толкать дверь, а она открывается на себя.
– Нина Алексеевна, Нина Алексеевна, а у меня завтра вылет! – вот только это и сказал. Только и всего.
Опять пишу. Второй раз за этот день. И не могу не писать. И даже радость какая-то, что эта тетрадка остается и будет ждать меня. Может, дневник – это как животное, его особенно любят замкнутые, потому что можно не стесняться.
Раздался стук в дверь. Ясное дело, я сказал: «Войдите!» – я вошел – этого и вообразить себе нельзя, кто – Михайлов, а с ним Нина. У Михайлова был такой голос, как будто он заранее постановил, что будет много говорить, чтоб не дать мне опомниться. А Нина сказала:
– А мы пришли к вам пить чай со своим пирогом, – и положила на стол пирог, завернутый в салфетку.
Это был самый счастливый вечер мой в Полярном. Похоже было на семью. И Нина чай разливала. Но я боялся на нее смотреть.
Пришел Колька, стал разговаривать с Михайловым, Нина вышла первая, я за ней. На дворе ночь – белым-бело, как днем, только без солнца. Мы шли по дороге, и хрустел снег. Вот и все.
Вот сейчас я отложил на минуту перо, и мне почему-то представился костер. И мы сидим с Ниной у огня. Она кипятит чай. А я ее уже не боюсь. И рядом пусть Егорка. А как Егорка будет ее называть? Просто Ниной? Или, допустим, как? Егорка! Два дня я о тебе почти не думал. То есть думал, конечно, но думал так: ты, вроде того, подожди, подожди. Сейчас вот в это самое главное, а потом поговорим.
Как хорошо жить на свете! Когда я вижу ее – нет счастливее меня человека!..»
Дальше шли чистые, неисписанные страницы. Я закрыла тетрадь. Долго сидела, не зажигая огня. Потом меня позвали вниз. Я читала ребятам Гайдара, потом, когда они легли, еще долго проверяла счета.
Возвращалась домой поздно. У калитки услышала запах яблони. «Утешить человека может мелочь…» Нет, человека не легко утешить. Когда-то давно я посадила в память Костика яблоню. Цветущая яблоня – это был Костик, это был воскресший Федя. Больше нет ни Костика, ни Феди. Тогда зачем же цветет яблоня?
Только сейчас, только сегодня, прочитав этот полный жизни дневник, я до конца поняла: Феди больше нет.
* * *– Причешись, – сказала Наташа. – Пришей пуговицу. Хорошо бы еще рубашку выгладить.
Сеня слушает ее, не говоря ни слова. Сегодня мы встречаем Настю. До реки ее обещал довезти ожгихинский председатель, а через реку на лодке переправит Андрей.
– Идем, горе мое, выглажу тебе рубашку.
Сеня повинуется, идет за Наташей.
– Я вижу, ее у вас любят, эту Настю, – нараспев говорит Тёма Сараджев. – А чем она такая хорошая?
Вот на этот вопрос я не взялась бы ответить: как тут скажешь – чем хорошая? Когда я думаю о Насте, я вижу ее. Вижу маленькую, робкую. Такую, какой она пришла в Черешенки. Вижу и большую девочку – ласковую, с прямым, глубоким взглядом. Мне становится надежно и покойно, когда я о ней думаю. Это Тёма и сам поймет, когда увидит Настю. А словами – словами не расскажешь.
Мы идем к реке – Сеня, Наташа и я. Садимся на берегу и ждем. Река широкая, на том берегу – высокие оранжевые сосны и желтый песок.
Андрей привел с собой Степу Ивашкина. Степа ходит за ним следом как пришитый. Он только не ночует у нас, но с самого раннего утра топчется под окном – встречает Андрея, провожает его, находится при нем неотлучно. Сейчас он зорко оглядывает Сеню (так щенята оглядывают друг друга), но Сеня ничего не видит, он поглощен другим. Андрей сталкивает лодку на воду.