Далеко ли до Вавилона? Старая шутка - Дженнифер Джонстон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я никакой гадости не сделала.
— Шш-ш! — сказало море.
— Я боялась, что вы уже ушли. Я спешила…
Тысячелетняя чайка прилетела с моря и уселась на крыше.
— Пожалуйста, не уходите.
— А вы понимаете, что это значит?
— Я постараюсь.
Он кивнул.
— Тогда, пожалуй, выпьем. Я полагаю, вы для этого не слишком молоды?
— С удовольствием выпью.
— У меня есть только виски.
— Виски — это очень мило.
Что сказала бы тетя Мэри?
— В доме или на воздухе?
— На воздухе. Всегда, если только нет дождя.
— Я принесу плед.
— Не беспокойтесь. Мне и так хорошо.
— Я принесу плед.
Он ушел в хижину.
Прямо как тетя Мэри — ахи, охи, простуда, сквозняк, ревматизм. В конечном счете все взрослые одинаковы, черт возьми. Нэнси покружилась на месте, черное платье вспорхнуло, точно крылья. Славно. Покружилась еще. Он вышел из хижины, в руках бутылка и две чашки, на плечи наброшен плед.
— Какое милое платье! — сказал он.
Нэнси покраснела.
— Вам правда нравится?
— Правда. В нем вы как молодая ведьма. Понятно, не из тех крючконосых, которые летают на помеле. Пожалуй, вернее сказать — ворожея.
— О-о!
Нэнси смотрела, как он расстилает плед на песке.
— А тете Мэри это платье не нравится.
— На сей раз тетя Мэри рассудила неправильно. Не угодно ли присесть?
Он повел рукой, приглашая ее на плед, и, когда Нэнси уселась, подал ей чашку, виски там было на донышке.
— Придется пить неразбавленное. Воды из-под крана в моей берлоге нету.
— Мне все равно, — сказала Нэнси. — Я никогда еще не пила виски.
Сдвинув брови, она заглянула в чашку.
— Спешить некуда, — сказал он и сел рядом.
— Я люблю, когда небо голубое и уже показываются звезды.
— Значит, вы опять проделали всю дорогу.
— Ну… да… я все гадала, как тут надо поступить, а потом подумала, это же не мое дело, и, наверно, я еще не такая взрослая, чтоб разбираться… в этом… во всем. Я еще очень мало вообще думала. Я там стояла у двери и вижу, один человек идет открывать, и подумала, не вытерплю я этого — сиди целый вечер и улыбайся, как пай-девочка, а если по правде, ты им вовсе ни к чему. Даже в лучшем платье я там все равно… не к месту. Не могу я сидеть и смотреть, как они держатся за руки… то есть в переносном смысле. — Нэнси подняла глаза на звезды в голубом небе. — Я ревнивая. Мне это противно. Просто противно.
Она торопливо отхлебнула виски. Очень крепко, даже рот обожгло.
— Вы полагаете, я что-нибудь понял?
— Может, вы просто послушаете, а понимать не обязательно.
На губах его мелькнула улыбка, он отвернулся, поглядел вдаль. Лицо у него иссечено морщинами, под глазами серые мешки.
— Сколько вам лет?
— Предполагается, что я должен слушать, а не отвечать на вопросы. На дурацкие вопросы.
— Как мне жить?
— Еще один дурацкий вопрос. В вашем возрасте редкий человек знает, как ему жить. Знают очень немногие, они так и рождаются целеустремленными. А обычно, когда живешь, поневоле приходится выбрать, к чему приложить свои силы. Очень важно это понять. В молодости не хватает терпенья.
— Когда эта война кончится… что тогда будет?
Он засмеялся.
— Будет другая война… Те, кто сейчас заодно, станут драться друг с другом. Так всегда бывает.
Нэнси еще отпила из чашки.
— Те, кто победит, усядутся на троне и станут угнетать всех и каждого, в точности как прежде угнетали их самих. Все это будет очень печально, а достигнуто ничтожно мало. У одних по-прежнему еды будет в избытке, а другие по-прежнему будут жить впроголодь.
— Какая-то бессмыслица. Зачем вы это делаете?
— Я? Я не воюю именно против англичан, льщу себя надеждой, что я воюю за народ. Я не желаю власти, я хочу справедливости для всех людей и готов убить каждого, кто всерьез угрожает…
Нэнси пробрала дрожь. Он протянул руку и коснулся ее плеча.
— Извините.
— Ничего. Это просто из-за убийств. Ненавижу, когда убивают.
— В мире есть немало такого, что похуже убийства. Против людей все время совершаются жестокие преступления. Их совершают другие люди.
Он отхлебнул виски.
— Остается только воевать.
— По-моему, все это очень странно.
— Да. Поговорим лучше о чем-нибудь другом.
— Мы живем вон там, на холме.
Он кивнул.
— Знаю. Я уже вам говорил. В детстве я знал эти места. Этот… эту… — Он постучал костяшками пальцев по стенке у себя за спиной. — Мы приходили сюда почти каждый день. Приезжали с гувернанткой в коляске и играли на берегу.
— Мы?..
— Да. Мы. Дети. Прекрасно помню. Каждое утро, когда выхожу из хижины, мне опять все это вспоминается. В небе ни облачка, на берегу ни души. И на море пусто. И поезда. На ходу машинист выглянет и помашет нам рукой. И тогда пора домой, обедать. Она всегда позволяла нам дождаться, пока пройдет поезд. — Темнело; холмы позади насыпи, наверно, уже совсем черные. — Это было очень давно. Еще раньше…
— Раньше чего?
— Раньше, чем я стал тем, кто я есть. — Он засмеялся. — Самым настоящим потрепанным революционером.
— Вы знали мою мать?
— Наверно, тогда она была крохой. Здешний мирок был тесен. Даже в те времена у него не было будущего. Я родился в тысяча восемьсот семидесятом.
— Ух ты! — Нэнси мысленно подсчитала, сколько же ему.
— На пасху. Славно родиться в такой день, кругом цветут нарциссы и звонят колокола, и никто слыхом не слыхал ни про Джеймса Конноли, ни про Патрика Пирса.
— Деду восемьдесят с чем-то. Кажется, восемьдесят четыре. Он воевал в Крыму.
— Навряд ли я доживу до столь почтенного возраста.
— Вы больны? Так и знала, что вы больны.
Он засмеялся.
— Я не охотник до бессмертия.
— Дед тоже не охотник, я уверена, но это ему не помогает. Он такой застывший, как будто уже мертвый. Руки холодней, чем у мертвеца. Дотронешься до него — прямо дрожь пробирает. Он все время сидит, закутанный пледами, и смотрит, как мимо идут поезда. У него есть полевой бинокль… он говорит, на днях он видел моего отца.
Нэнси поднесла к губам чашку и поверх чашки впилась глазами в собеседника.
— А-а. — Ни по лицу его, ни по голосу ничего не поймешь.
— Вообще-то у него винтиков не хватает.
— Годы такие. А вам не холодно?
— Немножко. Шла полем к насыпи. Наверно, от этого… А моего дядю Габриэла вы знали?
— Может быть, пойдем в хижину?
— Нет.
Она порывисто поднялась, отдала ему чашку.
— Пора домой. Придется расхлебывать кашу.
— Что вы натворили?
— По-моему, я вам уже рассказала.
— Ничего вы мне толком не сказали.
— Я сбежала от Гарри и Мэйв. — Она усмехнулась. — Уже второй раз.
— Это та самая парочка, что держится за руки в переносном смысле?
— Да.
— Едва ли вас за это можно осуждать.
— Тетя Мэри скажет, что я поступила невежливо.
— Понятно.
— И начнет поучать насчет простейших правил приличия.
— Это вам не повредит. Я человек довольно старомодный и тоже стараюсь соблюдать приличия.
— Даже когда кого-нибудь убиваете?
— Очень невежливое замечание.
— Да. Извините.
— Уже почти совсем темно. Как вы пойдете домой одна?
— Я темноты не боюсь. Привыкла.
Нэнси протянула руку на прощанье. Не вставая, он улыбнулся ей.
— Какие церемонии!
И коснулся пальцами ее ладони.
— Как вас зовут?
Он усмехнулся:
— А вы упрямая, никогда не отступаетесь?
— Надо же мне как-то вас называть, когда я про вас думаю. Не просто «этот человек».
— Икс?
Она помотала головой.
— Прямо из геометрии и не очень оригинально.
— А мне совершенно все равно, как называться. Ярлыки надо наклеивать только на посылки, чтобы они наверняка дошли по назначению.
— Как вас называла ваша мама?
— Не помню.
— Врете.
Она повернулась и пошла прочь. Песок под ногами был уже холодный. Телеграфные провода вдоль насыпи гудели, поднимался ветер. Все та же чайка уселась на ночлег и неподвижно глядела в пространство. Вдруг пришла охота захлопать в ладоши или закричать и спугнуть ее. Но это было бы невеликодушно. Море неспокойно шумело. Нэнси остановилась на одной из гранитных плит, обернулась, крикнула:
— Я знаю, как буду вас называть.
— Как же, мисс Гулливер?
— Кассий.
— Очаровательно. — В голосе его звучала насмешка.
— Потому что вы тощий и с виду голодный.
— Кассий плохо кончил. Но вспомните: «…и каждый раз нас, совершивших это, назовут людьми, освободившими отчизну»[49].
— Кто это сказал?
— Кай Кассий.
— Гнусный заговорщик.
— Бегите домой и расхлебывайте кашу.
— А вы будете здесь?
— Трудно поручиться. Возможно.