Тайное тайных - Всеволод Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И у людей – руки как пыль. Еле вчетвером к вечеру нагребли полтелеги.
– Начинать придется, – сказал Фаддей. – Жрать.
Сварила Надька теплого маленького мяса. Мирон было зажмурился. Махая ложкой, потряс котелок Фаддей.
– Ерепениться тебе, кустябина. Лопай, а не то вылью. Смотри на меня.
И сам торопливо заскреб ложкой, доставая со дна мясо. Наевшись, Надька сварила еще котелок и отправила с ним Сеньку к матери, в деревню.
Тут же, не отходя от костра, уснули. Сенька прошел версту и тоже уснул.
Возвратился он утром. Подавая котелок, сказал:
– Мамка ешшо просила.
Тыкая палкой в остро бежавшие головки крыс, сказал:
– Мамка парнишку-то твово покормить хотела, да на пол сбросила. А поднять-то не могла. Зверь-то ему нос да руку съел.
Надька, зажав живот, кинула кол и пошла к деревне. Рот у ней узкий и сухой, расхлестнулся по пыльному лицу. За писком бежавших крыс не было слышно ее плача.
– Робь, куда те поперло! – крикнул Фаддей. – Не подохнет, выживет!
Пришел в избу председатель исполкома Тимохин. Пощупал отгрызенную у ребенка руку. Закрыл ребенка тряпицей и, присаживаясь на лавку, сказал:
– Надо протокол. Може вы сами съели. Сполкому сказано – обо всех таких случаях доносить в принадлежность.
Оглядел высокого, нехудеющего Мирона.
– Ишь какой отъелся. Може, он и съел. Моя обязанность – не верить. Опять, зачем крысе человека исть?
Лукерья, покрывшись тулупом, спала. Во сне она икнула. Председатель поднялся, ткнул плачущую Надьку и пошел.
– Ты, Надька, не вой. Еще другого сделаешь. Очень просто. А на протокол я секлетаря пришлю. Протокол напишу – хорони. Пообедаю и пришлю. Ишь, и мясом пришлось разговеться.
Со стола несло вареным мясом. Не находилось силы отмыть с пола ребячью кровь.
Тогда же вечером появилась Ефимья со Вчерашнего Глаза.
IIIМирон спал у сеновала, под навесом, на старых дровнях. Пришла Надька, опустилась на землю около дровней.
– Слезой не поможем, – сказал Мирон. – Помер и помер.
Розовато-фиолетовая темнота прятала Надьку. Мохнатой духотой полыхала земля. Речь у Надьки была сипловатая, с голодными перехватами – на слова не хватало слюны.
– Думала – донесу ребенка-то до настоящей жизни… А тут крысы съели, господи!.. Не могли старуху съесть. В деревне, бают, Фаддеевы сами съели, про нас-то.
– Пущай брешут. Сами, ишь, хорошо едят.
По дерюге, прикрывавшей его грудь, что-то легонько поползло. Он нащупал шершавые кости сестры.
– Ты чего? Надька зашептала:
– Ешь… тебе оставила. Корка. Хлебушко. Старик-то все припрятал. Мирон и так, грит, сытай – у него-де запасы. Телами-то, дескать, не оскудел. Ешь!..
– Раз у меня кость такая. Виноват я? Раз худеть не могу. Я и то ем меньше, чтоб не попрекали.
– Егорке еще надо отнести… Ты его не видал?
– Ну его. Что, замуж хочешь выйти?
– Не ори. Старик услышит, Ефимья приехала. Привезли. Ефимью…
– Пущай.
– Сказывают, за Сыр-Дарьей открылась земля такая – полая Арапия. Дожди там, как посеешь – так три недели подряд. И всех пускают бесплатно, иди только. Земель много. Ефимья рассказывает складно, Мирон.
– Брешет, поди. Откуда она?
– Привезли. Захочет, поведет люд в эту самую Арапию. Тятя не едет. А в которых деревнях собрались, пошли. Крыса тоже туда идет. И птица летит. Наши-то края закляли на тридцать семь лет: ни дождя, ни трав… Потом вернутся, как доживут…На тридцать семь лет открыли Арапию, а потом опять закроют.
IVСобрались мужики, ладили телеги. У кого лошаденку не съели, подкармливали ее трухой, сушеным навозом. Безлошадные мастерили кое-как ручные тележки.
Крысы прошли.
Бежали земли, превращающиеся в пески. Бежали вихрями кудлатыми, немыми. Бежали на юг.
Кора на деревьях ссохлась, как кожа на людях. Сухими, белыми костями стучали деревья. Сухими костями стучала земля.
Прятал от людей большое тело Мирон. Глаза людские, глаза голые, жадные к мясу. Ел Мирон мало – кору толченую, вареную, срезанную с падали кожу – розоватую жижу. Все же мясо дряблое свисало по костям его, как мокрый песок, и как в мокром песке висели, замирали кости.
Постоянно у глаз ходила Надька – плоская, с зеленоватой кожей, с гнойными, вывернутыми ресницами. Прижимая тряпицу к груди, говорила:
– Ты, Мирон, им не кажись. Очумел мужик, особливо ночью – согрешат, убьют… Ты худей лучше. Худей.
– Не могу я худеть! – хрипел Мирон. – Страдаю, а не худею.
Тряс заросшей пыльным волосом головой. Прятался под навес.
– Обман ведь это, вода – не тело. Ты щупай!
Боязливо щупала его ноги Надька.
– И то обман, разве такие телеса бывали? Я помню. А ведь не поверют – прирежут. Не кажись лучше мужикам, Мирон.
Кормила Надька украдкой Егорку – за любовь. Вечерами, прячась, приходил за амбар Егорка, ел, громко сопя. Подкрадывался Мирон и слушал: сопенье еды Егорки, а потом сухой, срывающийся сап любви обоих… Быстро дыша широким, как колодец, ртом, скрывалась в избу Надька.
Мирон спал с открытым глазом. Ночи длинные. И ночью, как днем, солнце. Ночь сухая, как день. Растягивал у навеса веревки, чтоб слышно было чужой воровской приход.
Сухой, как день, был голос Ефимьи с ключа Вчерашнего Глаза. Был такой новоявленный святой ключ в Четырех. Березах. Постоянно днем и ночью сидела в телеге во дворе председателя исполкома Тимохина старуха Ефимья. Под темный платок пряталось маленькое беловолосое лицо. Морщинист голос древний, чуть слышный. Нараспев велеречила:
– Собирайтесь, православные, со усех концов!..3 Открылись на небольшие времена ворота Арапской полой земли. Идите все, кто дойдет песками, через сарту4, оттедова по индейским горам. На тридцать семь лет отверзлись врата. Кто первой поспеет, тому близко землю вырежут. Трава там медовая, пчелиная. Хлебушко спеет на три недели. Окромя того, дают арапские чело-веки все надобное, до штанов с зеленой пуговкой…
Вздыхала сонным вздохом. Глаза редкие и немые – спят. Голос сонный, чужой и жуткий.
Хотел ее повидать Мирон, но боялся показаться. Мельком провез ее кто-то в тележке уговаривать Анисимовские хутора. Хутора ждали хлеба из Москвы и отказывались ехать. Позже хутора загорелись и сполыхались в одну ночь.
А когда загорелись леса, дым оранжевой пеленой укутал бесптичье небо. Над высохшей рекой поползла пыль. Внезапно обезводели колодцы. Мужики снялись с деревни и пошли в полую Арапию. Пошел и Мирон.
VПески – вся земля. Голубые пески. И небо – голубой песок. Далекие земли, пустые, полые поля Арапские! Какими путями идти, какими дорогами?
Жмутся боязливо хромые нищие, сухорукие – береза; осины бескорые. Убежал заяц на Арапские земли, – кору глодать оставил людям. Зверь он хитрый. Гложут люди желтыми и серыми крошащимися зубами.
Глодай! Глодай! Камни будешь глодать! Далеки вы, земли Арапские! Далеки! Не знаю, где. Или знает кто?
Или кто развернет дорогу, укажет?
Замерзает душа – замерзает льдиной голубой, нетающей. Далеки вы, земли Арапские!
VIЗаросшие опухолями ребятишки сворачивали с дороги, копались в земле, отрывая корешки. Часто дрались, царапаясь, длинными черными ногтями. Жидкая желтоватая кровь походила на пыль.
Кожу с хомутов съели. От подыхающих лошадей оставались пустые, выдолбленные ножом, кости. Ветер свистел в брошенные человеком дудки.
На вторую неделю пал конь Фаддея. Деревня его съела в день. Прилипший к кости мозг отдали Ефимье.
Потом перепадали все лошади.
Ефимью мужики везли на себе по очереди четвером.
Она, тыча согнутым, как клюв, пальцем, глядела на юг и повторяла все те же слова про полую Арапию:
– Собирайтесь, православные, со усех концов. Открылись на короткие времена…
Умерла старуха Лукерья. Фаддей снял ее с телеги на землю и засыпал песком. Песок скатывался. Торчало из него остро – нос и ноги Лукерьи.
Раз Надька свернула с дороги и под песком нашла полузасохшую кучу конского кала. Сцарапнула пальцем насохшую кору, позвала Егорку:
– С овсом… Иди!
Она уткнулась грудью в землю и жевала мягковатую, с крупинками непереваренного овса, душную кашу… Егорка подошел и стал выбирать овсинки…
Ночью Мирону пригрезился урожай. Желтый, густой колос бежал под рукой, не давался в пальцы. Но вдруг колос ощетинился розоватыми усиками и пополз к горлу…
Здесь Мирон проснулся и почувствовал, что его ноги ощупывают: от икр к пахам и обратно. Он дернул ногой и крикнул:
– Кто здесь?
Зазвенел песок. Кто-то отошел. Проснулась Надька.
– Брюхо давит.
Натягивая на грудь дерюгу, Мирон, запинаясь, проговорил:
– Щупают… Мясо щупают!
– А ты ко мне, рядом. Я плохо сплю, мне все слышно.