Скитания - Юрий Витальевич Мамлеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На другой день после окончания всех мытарств Круговы поплелись к этому же врачу. Лена в бешенстве стала кричать на него. Толстяк вдруг оживился и грубо оборвал Лену, сказав, что она своей истерикой нарушает спокойствие в приёмной.
Покорно Андрей смотрел, как доктор переписывал рецепт, давая меньшую дозу.
15
Прошло ещё некоторое время. Лена стала чаще ездить в русский монастырь — иногда одна, без Андрея. Он оставался тогда на уик-энд один и писал роман для своего американского издательства или пил.
В монастыре они с Леной узрели даже своего старого знакомого, который грешил наркоманией в Москве, вырвался в свободную Калифорнию, чтоб наркоманить свободно, но, увидев «свободу» и познав её, круто решил, что единственный возможный путь — разорвать всё, что связывает с этим миром. И ушёл в монахи…
…Андрей с ужасом видел, что у Лены начинается тоска и она, естественно, ищет спасения, облегчения, поддержки в этих поездках в монастырь. Он знал, что это такое, и знал, что ни самые близкие люди, ни даже церковь не помогут, если начнётся «это», то есть необоримая, непроходимая тоска, которую можно испытать только вне родины. И именно у русских это бывало в крайней степени. Конечно, в крайней степени — у немногих, у тех, кого захватило. Почему захватывало именно одних, а не других? Никто не знает… Есть маленькая точка во всём этом бесконечном мире, и эта точка — Родина, Россия. Все космические силы для тебя сконцентрированы в ней. Ты в ней родился — значит, само твоё существо выражается в ней. Счастливы те эмигранты, которые жили этим и надеждой на конец страшного русского Рассеянья…
…У Андрея тоже была надежда, что у Лены это не так обречённо, что она сильна духовно и что и Родина, и Бог внутри неё не дадут воли тоске… Но вместе с тем он знал, что человек так таинственно и сложно устроен…
И в такое время — после одной лекции — к нему подошёл человек… Андрей сразу узнал его: то был его «Мефистофель», «Большой брат», шеф «секретного отдела психологической войны», «король мрака», Рудольф.
Это было в осенний, североамериканский дождливый день, словно кислотный дождь Хиросимы с того света проникал сюда. Андрей только что прочёл какую-то сумасшедшую лекцию — о Леониде Губанове, незабвенно-московском поэте — в маленьком провинциальном университете милях в ста от К., куда его пригласил заведующий славянской кафедрой, сочувствующий славянофилам, что уже было крайней редкостью.
Рудольф церемонно поклонился и сказал:
— Мой друг, не пора ли нам поужинать?
И Андрей согласился, что пора.
Они прошли в почти деревянный ресторан, в котором, впрочем, неплохо кормили. Улицы, однако, были пустынны, правда в относительном смысле, и, кроме природы, не было ничего от ощущения «деревни» — скорее это была пародия на город. Это и действительно был город, но мало отличный от «деревни». Всё застыло в нём в полном безразличии ко всему. Но огонёк в «деревенском» ресторане вдруг замигал европейским огнём.
— Вы ведь знаете, мой друг, что настоящие европейцы не выносят Америки, — сказал Рудольф, когда они рассаживались. — Американцы слишком примитивны для них. Это я, грешный, служу Мировому Бизнесу и терплю весь этот кошмар…
Опять Андрея поразило это до странности свободное владение русским языком и его интонациями: никакой западный учёный-славист с мировым именем не годился бы даже в подмётки Рудольфу.
— Но они, — продолжал между тем Рудольф, — могли бы платить мне втрое больше: за вредность. И нашим президентам они тоже платят позорно мало, мой друг, по сравнению, скажем, с доходами самого скромного финансового магната. Ну как вам сказать… Нечто вроде пособия по безработице самого низшего уровня. Какие-то несколько сот тысяч долларов — это вообще не деньги, а карманные расходы. К примеру, работа президента связана с риском для жизни — если что не так, они сами их же и ликвидируют, дезинтегрируют то есть. Хоть бы имели совесть платить за риск. Что и говорить, мой далёкий русский друг, служить этим людям — прямо скажу — непросто.
Андрей молчал, готовый ко всему. Ужин, заказанный Рудольфом, поразил его своей простотой и обилием. Начали с пива.
— Ну что ж, Андрей, — начал Рудольф. — «Всё сбылось, не правда ли?», как говорится в «Мастере и Маргарите». Вы сами видите теперь то, о чём я говорил вам несколько лет назад, при нашей единственной первой встрече: мы превратим этих борцов за свободу, ваших диссидентов, в стадо наёмников, в оплаченных имбецилов. Всё сбылось, не так ли?
Андрею нечего было возразить.
— Откровенно говоря, — задумчиво продолжал Рудольф, — я не ожидал той лёгкости, с какой нам удалось их подчинить. Это что-то поразительное. С нашей стороны не было даже особых усилий. Как мы их приручили! И вот что странно: там, в СССР, при этой страшной тоталитарной системе они ничего не боялись, открыто кричали, а здесь какие стали тихие, покорные… Если и рвут на себе рубашку, то только когда надо и когда оплачено: чтоб ругать Советский Союз. Что это значит?
Голубые глаза Рудольфа засветились искренним, только слегка безумным веселием.
— Это значит, — продолжал он, — что наша система страха несравненно эффективнее вашей… Не правда ли? Страх оказаться без денег, за чертой, гораздо сильнее, чем страх оказаться в тюрьме: там, по крайней мере, вы можете чувствовать себя героем. А здесь вас не сажают, а просто вычёркивают из жизни… Ох, как это эффективно, мой друг! Я был в Париже… Среди ваших…
— Не все же так. Есть те, которые не сдались, — вдруг резко возразил Андрей.
— Конечно, есть исключения. Эдакие упрямцы, — захохотал Рудольф. — Так вот, в Париже… Я обследовал их лицом к лицу… Забавно! Мы и не требуем от них той подлости по отношению к своей стране, которую они демонстрируют публично… в своих газетах… Мой Бог, нам вовсе не нужно, чтобы вы плевали на могилы собственных матерей… Зачем? Есть более тонкие методы… Так нате-с, плюют! Боятся потерять субсидии. Перебарщивают, как у вас говорят, — со вздохом заключил Рудольф. — Беседовал я там, в Париже, с одной поэтессой, диссиденткой. Она, согласно свободной прессе, — вторая Анна Ахматова. По мнению каждого нормального человека, она — полуграфоманка… Но это неважно, не будем упрекать человека за отсутствие таланта… Так вот, сидим с ней в мирном парижском кафе, беседуем; рядом Эйфелева башня… И вдруг вскакивает… Кричит: «Я не успокоюсь, пока на них — на Москву то бишь — не будет сброшена атомная бомба!» Я её тихо