Стеклянная тетрадь - Андрей Ветер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помню, мы ехали однажды на поезде отдыхать в Крым. В купе никого не было, кроме меня и отца, и он показал мне своё служебное удостоверение, чтобы я убедился в его честности.
— А ты не верил мне…
Он ошибался. Верить–то я верил, но сразу же выбрасывал из головы эту информацию. Я просто не понимал, о чём шла речь, поэтому и в тот раз в моей голове не отложилось, что мой папа — офицер разведки. Ведь разведчику полагалось гонять на автомобиле с пистолетом в руке, сигать с крыши на крышу, отрываясь от погони, прятать своё лицо под наклеенными усами и бородой да и вообще вести совершенно иной, особенный образ жизни. Я видел фильмы про настоящих шпионов, а папа был обыкновенным человеком. Он ни от кого не прятался, каждое утро отправлялся на работу, как и все другие папы. В нём не было ровным счётом ничего особенного. Залысина, тяжелеющий с годами живот, отсутствие стальных мышц, привычка много выпивать…
Через два года после этого я попал в интернат КГБ и там впервые услышал слово «чекисты», употреблённое по отношению к нашим родителям. Было 20 декабря. Нас, старшую группу школьников, пригласили в класс для торжественного собрания. Пришёл чей–то отец и выступил перед нами с небольшой речью, начав её так:
— Вы, дети чекистов, должны помнить….
Он говорил без лозунгов, без ярких слов, весьма обыденно, не рассказывал никаких приключенческих историй, но это «дети чекистов» меня потрясло. Впервые в моей голове увязалась в одно ясное целое многолетняя история Советского Союза и жизнь моего отца (стало быть, также жизнь моей матери и моя собственная). Чекисты! Это слово вдруг сразу подвело под работу моего отца мощный фундамент. Одно слово расставило по своим местам всё, что оставалось для меня смутным раньше. Чекисты! Это революционные кожанки, маузеры в деревянных кобурах, ловля бандитов и прочее, прочее, прочее, от чего захватывало дух… Кинематограф внезапно ожил. Персонажи, рельефно смотревшие на меня с чёрно–белого экрана, обрели плоть, вес, смысл. За ними тянулся шлейф истории.
Печально, что я осознал всё это через призму чужих слов. Получается, что я должен был услышать это от постороннего человека, чтобы понять, что такое «разведчик», а не от близкого мне отца.
Чекисты! Как много таилось в этом слове!
Только теперь я обратил внимание на висевшую под стеклом в проходной нашего интерната бумагу с перечнем правил посещения. В заголовке присутствовали слова «комитет государственной безопасности».
Получалось, что все окружавшие меня интернатские ребята были детьми разведчиков, детьми чекистов, детьми никому неведомых героев. А у Толика Нукина, круглолицего, потного, совершенно обыкновенного, отец, оказывается, был нелегалом! То есть он жил в чужой стране под чужой фамилией вместе с женой, прикрывался чужим гражданством, говорил только на чужом языке! До меня вдруг дошло, что Толик не видел родителей вот уже несколько лет, получал письма и подарки от них исключительно через куратора, а когда им пришёл срок возвращаться, он неожиданно узнал, что у него появился братик, что братику уже исполнилось два годика и вообще много разного…
Дети…
Мы были самыми заурядными детьми. Мы хулиганили, дрались, приворовывали… Ваня Курлаков неоднократно попадался воспитателям в пьяном виде после посещения ближайшей разливочной, устраивал потасовки и в конце концов был отчислен из интерната, а после школы загремел в тюрьму. Стасик Ленский тоже постоянно дрался, не в силах сдержать свою страсть к боксу, регулярно вышибал кому–то зубы. Олежка Малицев лазил по водосточной трубе подглядывать за девочками в бане. Димка по кичке Дама, когда мы гуляли по парку, настаивал на том, чтобы мы уходили чуть вперёд и задирали прохожих, чтобы они сцепились с нами, а он получил повод покрутить им уши. Внук директора нашего интерната крал, как поговаривали, всё, что подворачивалось ему под руку (одно время я водил с ним дружбу, а потом начал демонстративно открещиваться от него — позорное поведение с моей стороны, в чём мне стыдно признаваться, но так было); его звали Миша, он умер от рака крови через несколько лет после окончания школы; однажды он явился ко мне во сне и сказал, что вскоре я умру (я не умер, но в означенный день потерял сознание, сидя на унитазе — возможно, я не совсем верно понял его слова).
Дети…
Да, моя голова шла кругом. Для меня это был год, когда я впервые остался без родителей и попал в московскую школу, о которой не имел ни малейшего понятия. В Москве, столице СССР, были совершенно чуждые мне нравы, казавшиеся мне дикими. Я воспринял Москву как чужой город, родина моя казалась мне чужой страной.
Я вырос в Индии, привык к тепличным условиям. В советской «колонии» не было драк между детьми. Если случалось кому–то из мальчишек схлестнуться, то родители быстренько надевали на своих буянов узду. В Москве же синяки и кровоподтёки оказались, как я быстро усвоил, делом не только привычным, но и само собой разумеющимся. Дрались прямо в школе, не страшась никаких наказаний, могли схватиться даже не в скрытом от посторонних глаз грязном туалете, а непосредственно перед входом в классную комнату, нанося удары тяжёлыми жёлтыми пряжками хлёстких кожаных ремней. Когда я впервые увидел драку, где ребята лупили друг друга ремнями, сгрудившись на лестничной клетке, я остолбенел. Я не мог поверить в то, что такое может происходить в действительности.
Гораздо позже я узнал, что в Приюте (так мы называли наш интернат) тоже было принято драться — «утюжить» новичков в знак «гостеприимства». Не знаю, как именно их обрабатывали, может быть, пропускали сквозь строй, может быть, устраивали бой с самым сильным, обрекая на проигрыш. Меня сия чаша обошла стороной, и причины этого остались мне неведомы. Воспитатели рассказывали моей матери, когда я уходил из интерната, что я завоевал признание ребят тем, что умел рисовать. Сейчас меня это очень удивляет: неужели умение рисовать может кому–то казаться недосягаемым искусством? Впрочем, если это так, то вполне возможно, что моё умение показалось ребятам своего рода волшебством (как для дикарей). Как–то я придумал забаву: рисовал карандашом картинки, в которые помещал вырезанные из фотокарточек лица ребят. Карандашом я работал так, чтобы штрихи абсолютно точно соответствовали яркости и тону фотографии, дабы между фото и рисунком не различались границы. Это нравилось всем, от многих даже поступали заказы на тот или иной сюжет, в котором они хотели бы увидеть себя. Может, это и было то, о чём говорили воспитатели? Повторяю, что я не знаю причины, по которой меня не тронули, но как бы то ни было, меня не поколотили, как того требовали правила Приюта. Я полагаю, что в то время изменились нравы старшеклассников, поэтому новичков перестали бить. По крайней мере, за время моего нахождения в Приюте я не видел, чтобы поколотили хотя бы кого–нибудь из новоприбывших, хотя серьёзные драки при «выяснении отношений» случались.
Той же осенью я впервые увидел по телевизору «Семнадцать мгновений весны». Невозможно передать всю глубину охвативших меня переживаний. Прежде я не видел ничего подобного. Тяжесть бремени, которое нёс на своих плечах Штирлиц, придавила меня. Невольно я стал ощущать, что мой отец, хоть и не работавший нелегалом, выполнял столь же трудные задания, как и экранный полковник Исаев. И родители всех окружавших меня мальчишек и девчонок тоже. Глядя на актёра Вячеслава Тихонова, облачённого в чёрную форму СС, и слушая песню «Мгновения», я едва не плакал. Чувства переполняли меня, однако поделиться ими я не осмелился ни с кем, побоявшись, что буду зачислен в категорию «хлюпиков».
Кто бы мог подумать, что через много лет после этого я сам попаду в разведшколу и увижу собственными глазами «кухню», где готовят «шпионов»? Увижу, вдохну запах этой профессии и подам рапорт об увольнении…
***Моего отца звали Юрий Васильевич, но для большинства друзей он был просто Юрвас.
Его отец, то есть мой родной дед, погиб на фронте. Однажды я обнаружил среди старых бумаг и фотографий аккуратно сложенное и обветшавшее на складках письмо с фронта, написанное медсестрой, адресованное моей бабке и сообщавшее о смерти моего деда. Простенькое письмо, бесхитростное, но такое важное, такое весомое.
«Здравствуйте, уважаемая Галя. Простите, что я так вас называю, я не знаю вашего полного имени. Это имя я нашла написанное на фотокарточке и решила вас так называть. Я вам хочу сообщить, что ваш муж в одной из крупных операций был ранен в живот с повреждением толстого кишечника. Хирургическая операция длилась более двух часов и закончилась благополучно, после чего больной жил четыре дня. Но, видно, болезнь сильнее всех оказалась и взяла верх себя… в пять часов… мая 1943 (уголок письма с точной датой оторван) ваш муж скончался. Я представляю, как тяжела для вас утрата. Мне тяжело писать об этом, но я считаю своим долгом сообщить вам об этом. Вместе с небольшой запиской отсылаю вам фотокарточки, найденные у него. Деньги в сумме 345 рублей я вам послала по почте. Писала медсестра Зина Самойлова. Сообщите мне, что получили вы письмо и деньги».