Последний из праведников - Андрэ Шварц-Барт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Симон Котковский встал, тряхнул занемевшей ногой и с удрученным видом остановился перед учительской кафедрой. Получив приказ, он немедленно сложил губы сердечком и добродушно затянул известную народную песню «Лучше смерти в мире нету…», посвященную памяти героя Хорста Весселя. Закатив глаза и миролюбиво сложив руки на животе, он едва успел прошептать: «Выше знамена, омытые кровью…», как молниеносно раздался дикий хохот всего класса, включая трех евреев, стоявших на коленях.
Никудышный исполнитель безмятежно затянул вторую строку: «Немцы по крови — вперед!», но тут, перегнувшись через кафедру, господин Геек ударил его линейкой и прокричал прямо в ухо: «Молчать!» Хотя учителя и самого душил лихорадочный смех, он был в высшей степени оскорблен таким исполнением: оно, конечно, не еврейское, но и немецким его никак не назовешь. Вернувшись к доске, Симон Котковский выбрал местечко поудобнее, опустился на колени, подпер свой толстый зад пятками и обхватил живот руками: пусть и ему будет поддержка.
Моисей Финкельштейн поднялся по знаку руки, не дожидаясь слов. Стараясь подавить нервную икоту, он подошел к кафедре. Из-под очков катились слезы. От стыда, от страха, от того, что класс, не унимаясь, хохотал… Никто толком не знал Моисея Финкельштейна. Отец его ушел от матери, и она жила только сыном и только ради сына. Поденщица, она еле сводила концы с концами. Прижав руки к груди, словно защищаясь от удара, Моисей Финкельштейн запел почти шепотом, задыхаясь и в нос. Учитель сразу же отослал его назад к доске, и, подавленный, жалкий, несчастный, он снова опустился на колени, глотая слезы и позор.
Наступила очередь Маркуса Розенберга.
— Я петь не хочу, — сказал он вызывающе.
— А кто тебя заставляет? — спокойно сказал Геек.
Довольно высокого роста, с тонкой, как у молодого оленя, шеей, Маркус Розенберг не выносил ни малейшего унижения. Часто по вечерам, собравшись вместе, гитлерюгенд нападали на него. Топография его поражений была представлена шрамами, исполосовавшими ему все лицо.
— Нет, я петь не буду, — повторил он дрожащим от удивления голосом.
Согнув массивную спину, чтобы тяжелый взгляд вонзился в Маркуса Розенберга поглубже. Геек грузно двинулся на него, и Маркус отступил. Он пятился до тех пор, пока не натолкнулся на доску.
— Кто тебя заставляет петь, дружок? — вкрадчиво повторил господин Геек ровным голосом. — У меня по принуждению не поют — только для удовольствия. Вот, спроси у Моисея Финкельштейна.
Схватив еврейского мальчика за отвороты, Геек швырнул его на колени и вывернул ему руку.
Искусность приема в сочетании с утонченностью издевательств привели в восторг Юных гитлеровцев, и в наступившей тишине раздались их аплодисменты.
— Ах, вот оно что, у нас, оказывается, есть гордость? — проворковал Геек и так скрутил мальчику руку, что тот застонал. — Но еврейская гордость для того и создана, чтоб ее сломить, — добавил он.
Маркус Розенберг застонал еще громче, но губ не разжал.
— Что ж, посмотрим, когда еврейская кровь… поглядим. — Нежность в голосе Геека достигла своего апогея.
Минут через пять у Маркуса разжались побелевшие губы, и он взвыл. Еврейская честь была попрана. Господин Геек с облегчением вздохнул и швырнул мальчика на пол.
— Вонючка, — процедил он и обернулся к побледневшему Эрни. — А этот что? Я чуть про него не забыл.
Маркус Розенберг лежал, обхватив голову руками и уткнувшись лицом в пол. Юные гитлеровцы были в восторге: удалось-таки сломить его гордость.
Слезы повисли на ресницах Эрни. Они все же не помешали ему заметить в первом ряду окаменевшее в ожидании лицо его подруги Ильзы. Глаза молили его петь.
— А этот чурбан когда соизволит начать?
Эрни обернулся к учительской кафедре. Горькая складка прорезала переносицу.
— Простите, сударь, я еще не знаю, должен ли я, — пробормотал он и, выкатив обезумевшие глаза, покорно завел руку за спину, чтобы учителю удобнее было ее схватить.
Класс смолк. Заинтригованные ученики в первом ряду жадно ловили срывающиеся с губ Эрни Леви слова: «Не знаю… я не знаю…»
Геек испугался подвоха.
Осторожно протянув руку, Геек второй прикрыл лицо, но ребенок не шелохнулся. Тогда он быстро схватил его руку с такой силой, что легкий, как перышко, Эрни, прежде чем у пасть на колени, перекувырнулся в воздухе, как рыбешка.
— Ах, ты еще не знаешь?
Но Эрни уже отгородился от внешнего мира. Господин Геек продолжал свои поучения, арийцы дивились их наглядности, евреи — жестокости, а Эрни Леви плыл в облаках с Муттер Юдифью, с дедом, с папой, с мамой, с Морицем, с малышами — со всеми, со всеми, кого он не хотел убить песней про Хорста Весселя.
4Рассуждения господина Геека сводились к четкому и ясному выводу: Эрни не стал петь.
Однако, хоть ученики и разозлились, они все равно не могли допустить, что Эрни не захотел петь; поэтому они не сочли себя оскорбленными его молчанием и уж тем более не усмотрели в этом молчании личного торжества Эрни, не говоря уже о торжестве евреев вообще, о котором вопил Геек. По мнению учеников, дурак Эрни не мог ни победить, ни потерпеть поражение; они смутно догадывались, что он не хочет никого побеждать. Он просто не участвует в борьбе, а значит, и поражения потерпеть не может в отличие от Маркуса Розенберга. Но эти же самые ученики ненавидели «дурака». Причем ненавидели тем сильнее, чем меньше пищи находила себе их ненависть в его отрешенности. Маркуса они тоже ненавидели, но иначе. Тот постоянно бросал им вызов и, поверженный, вызывал лишь презрение, которого так стремился избежать. А Эрни молчал по какой-то другой причине. Некоторые даже заподозрили, что он просто-напросто не умеет петь. Умел бы — охотно бы пел. И тут ненависть к Эрни переходила всякие границы. Наталкиваясь на кротость, которую излучал Эрни, она кипела и бушевала тем сильнее, что такая кротость была запрятана в них самих, но только очень глубоко — они это подсознательно чувствовали.
Евреи стояли на коленях до тех пор, пока из класса не вышел последний ариец, дабы он мог, проходя мимо, жестом и словами выразить свой восторг по поводу унижения евреев. Но на Эрни никто даже не взглянул. Ученики от него отворачивались, словно на него было опасно смотреть. Ильза все же не удержалась и скользнула по нему взглядом. К своему удивлению, она увидела только копну волос, потому что Эрни смотрел в землю. Нет, не от страха. Он опустил голову от стыда и от горя: он навсегда был отделен и от арийцев и от евреев.
Ученики разбежались по домам, шумно и быстро, как стая воробьев. Никто не задержался посмотреть, как будут выходить евреи. Даже Юных гитлеровцев не прельщало зрелище поверженных евреев. Симон Котковский клялся, что никогда больше не вернется в класс — пусть даже у отца будут неприятности за то, что Симон не посещает школу. Маркус Розенберг строил планы мести. Моисей Финкельштейн молча убежал домой. А Эрни Леви, опьяненный полуденным солнцем, поплелся на свидание со своей подругой Ильзой, которая, как всегда, ждала его за домами на берегу Шлоссе. Ее светлые волосы сверкали на солнце.
В этот день, когда Эрни увидел дорогой его сердцу силуэт, боль в плече вдруг стала такой нестерпимой, что из глаз полились слезы. Ильза стояла посреди улицы недалеко от берега. Свежее, как яблоко, личико поднималось над черным передником. Если бы не боль в плече и не слезы, если бы каждый шаг на нескончаемом пути к берегу не усиливал чувства одиночества в этом мире, разумеется, он не подумал бы поцеловать Ильзу Брукнер, просто не осмелился бы. Да и теперь — разве он об этом подумал? Чем ближе подходил он к Ильзе, тем больше ему казалось, что она разделяет его одиночество и протягивает ему щеку. Он не мог сказать, что было раньше: она ли подставила ему щеку и тогда он ее поцеловал или, наоборот, он потянулся к ней для поцелуя и тогда она подставила ему щеку: все произошло одновременно.
— Паскуда! — заорал Ганс Шлиманн и первым выскочил из засады.
По этому сигналу из кустарника и соседних домов повыскакивали «его люди».
Нежно-голубые глаза Ильзы остались спокойными.
— Беги, — крикнул ей Эрни.
Юные гитлеровцы уже схватили его, уже били по лицу и волокли вдоль домов, а он еще беспокоился об Ильзе.
Эрни мельком успел заметить, что она по-прежнему стоит, залитая солнцем, посреди улицы и, опустив руки вдоль плиссированной юбочки, с любопытством наблюдает за происходящим.
— Это уже второй раз он марает немецкую честь, — раздался торжественный голос Ганса Шлиманна прямо у Эрни над затылком.
Однако Эрни почувствовал, что за этой торжественностью ничего нет, одна пустота. Так дети торговца скобяными товарами пыжатся и краснеют, поднимая игрушечные гантели. И Эрни позволил себе подумать, что Ганс Шлиманн смешон.