Горюч-камень - Авенир Крашенинников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его удивляло, как безропотно переносит дорогу Таисья, сколько в ней крепости и кротости, сколько тепла в ее широко распахнутых глазах. И похожа она чем-то на Моисееву Марью, только недостает ей пока материнской земной озаренности. Надо случиться многим бедам, чтобы понять, какие женщины идут рядышком.
А Тихон все держится в стороне, не взглянет на Таисью. Не трудно угадать, что творится в душе парня. Видно, ведьма Лукерья приворожила его, и сохнет теперь скрытный, тихий парень, и печалится, что не она едет с ним на этой раскачистой телеге. Надо потолковать с Тихоном, надо ему прямо сказать, чтобы выбросил Лукерью из сердца: и не стоит она того, и много на свете хороших женщин, от которых сильнее становится душа. Еким как-то отозвал его в сторонку. Тихон вскинул испуганно глаза, стали они светло-серыми, чистыми от слез. Но ни слова не мог вытянуть из него Еким, как ни старался. Решил он тогда, что время — лучшее лекарство.
Когда они вернулись, Таисья спала на Кондратьевом боку. Кондратий не шевелился, словно темная каменная глыба. Еким снял кафтан, прикрыл им Таисью с головой, сам улегся рядом с Тихоном. Но спать не пришлось. Тучи гнуса налетели на бивак, въедались в лицо, в руки, в одежду. Сонные солдаты, сдерживая матюки, метались по поляне, тащили сухую хвою. Задымились костры, но гнус не унимался. В воздухе стоял мышиный писк. Таисья проснулась, сбросила с лица кафтан, Кондратий медленно поднялся, и все ахнули: щеки, лоб и нос его слились в сплошной волдырь. По-звериному клацнув зубами, он кинулся к ручью, вымазал лицо синеватой глиной.
— Ну, человек, — покачал головой пехотинец. — На такого во всем положусь.
2К их приходу Санкт-Петербург запасся долгим и нудным дождем. Мокрый, как осенняя ворона, алебардщик поклевал носом в бумаги, за веревку поднял полосатый шлагбаум. Пехотинец сказал Таисье, чтобы шла своей дорогой, у них дела, мол, солдатские, женщинам несподручные. Таисья испуганно озиралась: небольшие каменные дома предместья казались ей великанскими, а вдали, сквозь серый сумрак, виднелись неподвижные не то горы, не то облака. Она развела руками, не знала, куда идти. Серафим вздохнул, вытянул из-за обшлага бумажку, спросил, грамотна ли.
— В скитах немножко обучали.
— Тогда бери. И отыщи, голубушка, Васильевский остров… Бабушка моя там проживает. В бумажке все прописано. Берег на случай.
Побратимы втроекрат расцеловали Таисью.
— Понапрасну не тревожься, — уверенно сказал Еким. — Свидимся. Вместе Данилу станем искать. А окажется в Петербурге — к тебе пошлем.
— Ну, солдатушки, стройся. Хоть разок боевым шагом по камням пройдем. А опосля, окромя новобранцев, иным прочим сызнова в Курмыш. — Голос пехотинца охрип от волнения и непривычной речи, со шляпы струйками стекала вода.
Солдаты слились в одну серую массу. Таисья проводила их глазами, всхлипнула, прижала к животу маленький узелок.
Мокрая, съеженная, торопливо шла она по улицам невиданного города. Нет, даже в лесу, когда за подол цеплялись колючие кусты, а по бокам страшно чернели волчьи овраги, она так не боялась. Она просто двигалась тогда, ничего не видя и не помня, а обессилев, упала на мягкий от моха пенек. Там ее и подобрали бабы-скитницы. Отпаивали травами, признали за молчание блаженной.
Секта охохонцев — воздыхателей жила слаженно, все работали, как лошади, с последних звезд до первых… Таисья тоже работала, что ей говорили, но как будто во сне.
В избе она всегда устраивалась в темном уголке, ела без разбору, а когда искала глазами иконы, чтобы перекреститься, мужики сердились, прикрикивали, чтобы не шарила зенками-то: церковь не в бревнах, а в ребрах. Последними словами честили охохонцы всех царей и анпираторов от изначального колена, пели им анафемы. Может, недели, а может, годы слушала все это Таисья. Иногда убегала от молитв и проклятий подальше в лес, вязала бусы из рябины да шиповника, примеряла, смеясь и плача.
Как-то встретились мужики-углежоги, схватили за руки, решили, что она полудурья и надо отвести ее в Кизел. Знакомое слово больно ожгло сердце. Таисья бросила бусы, тихо спросила про Данилу Иванцова. Черный углежог, в груди которого хрипело и булькало, сказал, что вроде бы Данила в Петербурге, туда надо писать. Таисья вскрикнула и бегом, бегом в поселение сектантов. На дурочку особого глазу не имели. Немой ночью выбралась она из избы и пошла наугад через лес, будто прямо за ним вот-вот и завиднеется этот Петербург, в котором скажут, где ее Данила.
А теперь ей по-настоящему страшно. Каналы с чудными железными кружевами по бокам, дворцы, дворцы, дворцы, да какие! Фонари днем горят, огни в окнах, и струи дождя кажутся рядом с ними желтыми, будто пряжа. Спешат-бегут куда-то люди, разбрасывают воду извозчики…
— Иди ко мне, красавица. — Толстомясый парень с вывороченными губами загородил ей дорогу, растопырив руки.
Таисья побежала назад, подгоняемая громким хохотом.
— И куда ты, девка, летишь? Обмокла вся. — Пышногрудая тетка с корзиною в руках втащила ее в ворота. — Чего ты?
Добрый голос и большие ласковые глаза успокоили Таисью, она протянула тетке смокшую бумажку. Тетка покивала головой, спросила, есть ли у Таисьи деньги.
— Нету? Пропадешь, — убежденно хлопнула тетка пухлой ладонью по каменной скамье. — Петербург высосет тебя, как косточку. Да ладно, не трясись. Кончится дождь, провожу. Далеконько это. На лодке надо.
После дождя улицы стали совсем иными. Блестели черные камни мостовой, деревянные настилы по краям. Было на них столько народу — как деревьев в лесу. С грохотом и свистом пролетали кареты с зеркальными окошками, бородатые купцы сидели на козлах, торчали на запятках, бежали впереди, покрикивая: пади, пади!
Голые каменные мужики и девки, выгибаясь, держали балконы и крыши. Лица мужиков и девок морщились от натуги, но никто на них даже и не глядел. С листьев, свешивающихся над чугунными жердями ограды, ветер сковыривал капли. У дворца с гладкими, как продутый ветром лед, стволами, подпирающими крышу, остановилась богатая карета. Выбежали люди в невиданных одежах, кланяясь, кинулись отворять дверцу. Большеносый барин в накидке шагнул на подножку, карета даже покосилась.
— Уральский заводчик Лазарев. Недавно воротился, — сказала равнодушно тетка. — Армянские церкви строит.
Таисья сжалась, будто ее кнутом стеганули, спряталась за спину сопутчицы.
— Экая ты пужливая, девка. Да мы для них все равно что капли эти.
У розоватой, чисто промытой набережной плескалась неспокойная река. Даже волны на Неве были какие-то чудные, богатые кружевом. Бородатый лодочник весело разбивал кружева веслами. Мимо пролетали большие лодки, убранные коврами и навесами, оттуда доносился женский замирающий смех. Вдали тускло посвечивал золоченый шпиль…
Тетка повела Таисью в сырые проулки среди низеньких, тесно прилепленных друг к другу, будто опята, домишек, спустилась по темной лестнице в подвал, постучала. Открыла старушка в чепчике, сморщенное, как печеная калега, личико ее оживилось:
— Матрена? Вот не ждала!
— И не дождалась бы, потому что недосуг. Да родственницу тебе, Кузьмовна, привела. Из дальних краев, заплуталась было.
Кузьмовна близоруко осмотрела Таисью, приперла за Матреной дверь, сказала:
— Ну садись, родственница. У-ух, да ты, как лягушка… На вот, переоденься.
Она сдернула со стены старенькое платье, подтолкнула гостью за ширмочку.
— Чего краснеешь? Налей кипяточку… И говори как на духу, откуда, зачем и где видала Серафима.
3Кузьмовна торговала луком, петрушкой и другой зеленью. На окраинке острова был у нее свой огородик, соседствовавший с этакими же клочочками возделанной влажной земли. Охранял их за малую плату и кормежку колченогий старик из отставных корсаров, как он сам любил говаривать. Во рту у старика всегда торчала свирепая изогнутая трубка, из которой клубами вываливался дым. Он крутил рукой и кричал, чтобы Таисья не глядела, что Петербург этакий, — на костях город стоит! Таисья не понимала смысла этих пугающих слов, ниже опускалась над грядкой, выхватывая цепкие овощи. Кузьмовна брала Таисью с собою торговать, потихоньку приучала ее к городу.
— Золотые руки у тебя, — вздыхала старушка, примечая ловкость и усердие своей гостьи. — Вот бы внуку моему такую.
Таисья уже знала, что Кузьмовна воспитывала Серафима, но не смогла откупить его от рекрутчины. Последнюю копейку отдала, чтобы в Туретчину не угнали. Копейку взяли, а Серафима отправили в неведомые земли. Сколько раз говаривали Кузьмовне товарки, что-де бывывал он в Петербурге, да вырваться к своей бабушке так и не смог.
— Слабенький он рос у меня, травинка да и только. Вот и бластится мне, что скосили его где-нибудь под корешок.
Кузьмовна крестилась, Таисья брала тяжелую корзину, из которой равнодушно топорщились хвосты всякой огородной овощи.