Костер - Константин Федин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Извеков повторил свою фамилию, добавил неизменное «здорово», сказал, что прибыл по вызову.
— Слушаю, — ответил товарищ.
— Ты что, стал глуховат?.. По какому делу меня требуют, не знаешь?
— Сейчас справлюсь.
Извеков успел только подумать, что, наверное, совсем запарились в аппарате отдела — лишнего слова некогда сказать, — как неизвестный красивый бас ровно выговорил в трубке:
— Это товарищ Извеков?.. Вам надо позвонить по телефону… (И еще ровнее продиктовал номер.)
— Кому позвонить? Чей это номер?
— Это телефон КПК.
— Благодарю.
— Пожалуйста.
В таких случаях Извеков коротко нажимал пальцем на рычаг контакта и, не мешкая, набирал нужный номер. Но на этот раз привычка изменила ему — он положил трубку.
В Комиссию партийного контроля могли вызвать по любому делу, не касающемуся непременно лично его, — это была первая мысль, и в нее влилась другая, явно безответная, о том — чье же это может быть дело, требующее его явки? Известные ему партийцы были неисчислимы, перебирать их в уме не было смысла, он только попробовал вспомнить, не знает ли кого-нибудь из членок КПК, но не припомнил и кончил тем, с чего должен был начать, — позвонил по телефону, который ему дали.
Отозвалась женщина, попросила подождать, и он дожидался так долго, что уже хотел отложить разговор, когда она секретарски-корректно сообщила назначенный ему час, подъезд и комнату, куда он должен прийти. Он спросил, кто его вызывает. Она ответила:
— Вам скажут, товарищ Извеков.
Недоговаривание было вполне обычно, но толкало, помимо воли, выискивать причину вызова.
До назначенного часа оставалось некоторое время, но не такое, чтобы его можно было занять большим делом. И тут пришел ему на ум Рагозин — старинный друг. Они встречались последние годы исключительно на разных заседаниях и совещаниях, редко и мельком разговаривали, всегда уславливались повидаться, как следует, но вечная срочность дел мешала то одному, то другому, и Рагозин пошутил однажды, что уж, мол, выйдем на пенсию, тогда отведем душу за самоварчиком. Извеков решил пойти к нему.
В здании ЦК, подымаясь по широкой, устланной ковровой дорожкой лестнице, Извеков испытывал знакомое состояние некоторой торжественности, внушаемой важным деловым спокойствием этого большого дома с беззвучно скользящими лифтами, с закруглениями площадок между маршами, с лейтенантами при дверях, ведущих в безлюдные коридоры, с такими же дорожками на полу.
Секретарь по приемной Военного отдела пошел доложить о прибывшем. Возвратившись, он придержал за собой дверь, наклоном головы показывая, что можно войти в кабинет. Но не успел Извеков подняться с дивана, как навстречу вьгшел Рагозин.
— Заходи, заходи, — проговорил он и, не выпуская из своих сильных пальцев руку Извекова, продолжая отрывисто ее пожимать, заставил его пройти вперед.
Они немного постояли посередине кабинета, молча сравнивая свои сложившиеся представления друг о друге с тем, что теперь видели их встречные взгляды.
Петр Петрович Рагозин был настолько уже лысым, что лишь окоемка сивого пуха узенькой тесьмой тянулась от ушей к загривку, и казалось, даже брови вылезли у него и усы поредели, тоже сивые, но по-старому — колечком. Он носил одежду, к которой привыкли и которую считали даже чем-то значительным многие большевики, прошедшие гражданскую войну, — галифе и нечто вроде френча. Этой форме оставались верными, допуская в ней одну вольность: она могла быть стального цвета вместо прежнего хаки. Рагозин называл ее гражданской военного образца. Галифе своими пузырями словно шире раздвигали обруч его выгнутых ног, и это особенно бросалось сейчас в глаза, когда он, стоя на месте, покачивал длинный, тяжелый свой корпус. В нем исчезла былая жилистость, он стал грузноват.
Кирилл одевался обычно, но долгополый пиджак не очень к нему шел. Он делал его еще приземистее, а подложенные плечи и стрелки отворотов острее вычерчивали и без того прямоугольное его сложение. Лицо его мало менялось, только смуглая кожа резче темнела на бритых щеках да виски сильно посеребрились. Глаза, как в молодости, были ясны и редким цветом своим похожи на крепкий чай.
— Все тот. Разве что красивей, — сказал Рагозин.
Извеков, довольный встречей, хотел сесть в кресло спиной к окну, но Петр Петрович опять взял его за руку и усадил в противоположное кресло. Кирилл улыбнулся:
— Совсем забыл: посетителю положено лицом к свету.
— Привычка, братец, — не придавая значения улыбке Извекова и обходя письменный стол, сказал Рагозин.
Он сел на свое место за столом, положил локти на стекло, прикрывавшее лист с отпечатанными номерами телефона, известного под именем «вертушка», и в отражениях белых оконных бликов, бронзы чернильного прибора.
— Да и что ты за посетитель? — продолжал он, тепло глядя в глаза Извекова. — Не знаю, кого больше хотел бы я повидать, чем тебя.
— Я тоже. Но ты не хуже меня знаешь…
— Мне как доложили, — не дал докончить Рагозин, — доложили, что ты пришел, я подумал, не опять ли ты в армию захотел? Соскучился по шинели?
— Просто на тебя взглянуть, — чувствуя внезапную нежность, сказал Извеков. — Не простишь ведь в конце концов, что так часто бываю здесь и никогда не зайду.
— Не прощу, — строго подтвердил Рагозин, и оба засмеялись, припомнив этот особо выделанный под суровость тон, пугавший тех, кто хорошо не знал Петра Петровича.
— Рассказывай, как живешь, — потребовал он и налег грудью на стол, раздав локти, показывая удобством позы, что приготовился слушать долго.
Они переговорили обо всем, что было Кириллу близко, — Рагозин сам подсказывал, о чем говорить, и, выспросив о матери Извекова, Вере Никандровне, тогда еще здравствовавшей, спрашивал о дочери, ее ученье, даже ее росте (в тебя? коротковата? вон что, на полголовы выше! в четырнадцать-то лет? фору, значит, отцу дает, вон как), а потом, с настойчивостью, о жене (об артистке-то своей, об артистке! любят, слыхать, ее на Волге, правда?).
— Как же это ты, братец, — сказал он с неожиданной серьезностью, — как же столько лет ты с ней почти всегда врозь живешь и все еще не развелся?
— По поговорке, Петр Петрович: врозь-то скучно. Оно и крепче, — весело ответил Извеков.
— Нет, не горазд ты идти в ногу с временем. Нынче мужья куда прытче. Сидит жена дома, — почему не работаешь? Развод. Ходит на работу, — чего не сидится дома? Опять развод. А ты, вижу, соглашатель, — как по ее, так и по-твоему.
Хитрый глаз Рагозина поблек, он перевел взгляд за окно, и Кирилл не нашелся, чем прервать вдруг наступившее молчание: он знал, что вторая жена Петра Петровича, прожив с ним больше полутора десятков лет, умерла почти внезапно, никогда прежде не болев. Одиночество было Рагозину знакомо по его первому десятилетнему вдовству, но ои не мог с ним свыкнуться и в одну из мимолетных встреч с Извековым непрошено признался, что нет на свете доли горше байбака поневоле, да к тому же на пороге седьмого десятка.
— А что, скажи, этот, как его? — быстро спросил Рагозин, явно уходя от разговора о себе. — Забыл, как же его… Да брат твоей Анны Тихоновны!
— Павел?
— Ну да что ж это Павел… Он ведь студент как будто?
— Давно уж инженер.
— Да что ты? Где же он?
— На Оружейном, в Туле. Разве твой Иван ничего не говорил о нем? Он ведь дружит с Павлом.
Рагозин широкой своей ладонью медленно провел по всей лысине, что могло означать довольно очевидную неохоту говорить о сыне, но он решительно оторвал от стола локти, распрямился.
— С Павлом дружит, а вот с отцом не шибко. То помиримся, то опять поцапаемся. Да уж коли поцапаемся — надолго.
— Чего вы не поделите?
— Я себя проверяю иногда, может, сам виноват, — не умею подойти? Да нет — вроде пробовал со всей мягкостью, можно сказать, как с дамой изъяснялся. А выходит — все одно поругаемся. И он тоже будто не хочет меня обидеть, а получается… — Рагозин посмотрел на Кирилла с неловкой, извиняющейся улыбкой. — Очень, понимаешь, обидно получается… Ни с того ни с сего меня этаким профаном выставит. Я тебя, скажет, уважаю, но ты ничего не смыслишь в моем деле…
— Об искусстве, значит, изъясняетесь, — чуть насмешливо повторил Извеков рагозинское словечко.
— О живописи, ясно. О чем еще с Иваном говорить можно? А тут — только держи! (Рагозин сжал губы, опять отвернулся к окну.) Скоро год, как глаз не кажет, — проворчал он. Но, видно, ему самому послышалась в ворчне этой жалоба, и, резко поворачивая голову, глядя прямо в лицо Кирилла, он заговорил как человек, вдруг решивший выложить все, о чем долго принуждал себя молчать. — Я его последний раз прогнал. Сказал, ступай от меня, болван. Он пошел. Потом останавливается, говорит: ты будешь раскаиваться, что так сказал. Я ему ответил — никогда! Но я помирюсь с тобой, когда поумнеешь, говорю ему. А он в ответ: для тебя, говорит, поумнеть — означает во всем тебе покорствовать, а искусство, говорит, послушанием не добывается. Повернулся и этаким, знаешь, рыцарем вышел. И дверь за собой не затворил. Сам, мол, за мной затворишь…