Из воспоминаний - В Маклаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фактически у него уже работал Малянтович. Мы с Ледницким очень сблизились, но я оказался у него только формальным помощником. Скоро у меня развилась самостоятельная практика, при которой помощь патрона, как таковая, мне больше нужна не была. К тому же Ледницкий был "цивилист", а у меня развивалась преимущественно уголовная практика. Но мы добрыми друзьями оставались с ним до конца. Когда 12 октября 1917 г., ранним утром, я навсегда тайно покинул Россию, уезжая послом, Ледницкий, по собственному почину, на вокзале меня проводил.
За те восемь лет, что я прожил в Москве на виду, у меня образовалось много связей и знакомых, через которых я стал получать хотя и случайную, но иногда интересную практику. И характерно, что в первый раз я в суде выступил не у Мирового Судьи по грошовому гражданскому делу, не перед присяжными по чужому казенному ордеру по делу о 3-ей краже, или краже со взломом, как это обыкновенно бывало с начинающими адвокатами, а в Судебной Палате, по сектантскому делу, которое мне передал Лев Толстой. Именно по этому делу я в первый раз облачился во фрак.
Съехав с казенной квартиры в Глазной больнице, мы с братом и сестрой поселились в собственной маленькой квартире, на Зубовском бульваре, во дворе. Это было в двух шагах от Хамовнического переулка, где жили Толстые, и мы там постоянно бывали. В одно из таких посещений Л. Н. меня спросил, не соглашусь ли я взять на себя защиту одного сектанта, которого лично он знает и который был присужден к тюрьме Калужским Окружным Судом? Я этого сектанта и раньше встречал у Толстых. Он там шутя назывался "табачной державой", имя, которое он сам давал всем, кто последовал за Никоновой ересью. Сам он был {236} мало интересен, но Священное Писание знал наизусть, и любил говорить цитатами из него. Его защищал в Калуге местный присяжный поверенный Лион. Он был присужден к тюрьме и немедленно заключен под стражу. Лион подал за него апелляционную жалобу и просил найти ему для Палаты защитника. Толстой и предлагал мне на этом деле свои силы попробовать.
Я тотчас поехал в Калугу. Лион рассказал мне суть дела и устроил свидание с подсудимым в тюрьме. Оказалось, что он (настоящей фамилии его я не помню), проходил мимо фабрики, из которой в этот момент выходили рабочие. Они его знали, стали потешаться над ним. Он от них отгрызался и сказал что-то лишнее. За это его привлекли к ответственности уже по 196 статье Уложения о наказаниях, как за стремление "совратить в раскол". Он меня уверял, что он не имел в мыслях никого совращать, а только защищал себя от нападок. Лион добавлял, что на суде он не хотел давать никаких показаний и что приговор был построен исключительно на протоколах дознания, где были записаны некоторые фразы его, как будто направленные против Церкви. Суд его осудил и заключил сразу под стражу, только согласившись освободить под залог. Я залог этот внес. Он был выпущен и потому мог судиться уже в Москве, не дожидаясь выездной сессии Палаты в Калугу.
Мне было очевидно, что если б он не молчал, а рассказал, как было дело, то суд мог поверить ему и по главному обвинению в "совращении" его оправдать. Ф. Н. Плевако по этому поводу преподал мне такое общее наставление. Суд может не верить показанию подсудимого только в двух случаях: во-первых, если оно неправдоподобно и, во-вторых, если оно противоречит другим данным дела.
Если же нет ни того, ни другого, то отбрасывать показания обвиняемого есть уже произвол, запрещенный законом (ст. 612).
{237} Потому для дела было необходимо, чтобы подсудимый пришел на суд и не молчал, а рассказал все, как было.
С таким багажом я в назначенный день явился в Палату. Еще накануне я расспрашивал подсудимого. Он красочно передал свой спор с фабричными, который превратили потом в покушение на совращение. В Палате в этот день были другие дела. Моего клиента всё еще не было. Я пошел его искать, его не было. Палата по моей просьбе нарушила очередь. Его дело откладывали, но его все-таки не было. Наконец, за исчерпанием списка, дело стало слушаться без него. Моя защита пропала, раз он не дал своих показаний. Мне пришлось только анализом записанных в дознании слов доказывать, что была перебранка, а не проповедь. Одного из судей я в этом успел убедить. Он остался "при мнении". Но большинство Палаты приговор суда утвердило. Оказалось потом, что подсудимый испугался, предпочел не явиться и прятался в коридоре суда.
Как бы то ни было, мой первый блин вышел комом, что очень меня огорчило. Я пошел поделиться с Плевако этим моим огорчением. Он мне посоветовал подать кассационную жалобу, заверяя из опыта, что в сектантских делах - Сенат либеральнее и справедливее низших судов. В кассационной жалобе я указывал, что в установленных дознанием фактах и даже в самом тексте вопроса, который Палата поставила на свое разрешение, не содержится главного - указания на умысел совращения.
Толстой же со своей стороны написал А. Ф. Кони письмо, прося обратить на это дело внимание. В результате приговор был кассирован, по отсутствию состава преступления в тексте вопроса. Когда дело стало слушаться во второй раз, прокурором был Бобрищев-Пушкин, незадолго до этого написавший прекрасную книгу о суде присяжных. Он {238} отказался от обвинения по статье о совращении, но находил, что подсудимый виноват в "кощунстве", непочтительных выражениях по адресу Церкви, которую он позволил себе назвать, как было записано в дознании, "овощным хранилищем". Услыша эти слова прокурора, подсудимый протянул мне какую-то богослужебную книгу, где без всякой насмешки, а с большим почтением Церковь именовалась "овощным хранилищем". Нельзя было считать кощунством цитату из богослужебной книги и во всяком случае намерение этими словами оказать неуважение к Церкви ничем не было доказано и не могло быть предположено. Такой неожиданный оборот с этой цитатой вызвал у самих судей улыбку и подсудимый был вчистую оправдан. Так кончилось мое первое дело.
Я так подробно рассказал об этом незначительном деле не только потому, что оно, как первое, для меня особенно памятно, но еще потому, что и в нем уже наметились те общие выводы, к которым я позднее пришел в своей практике, относительно того, чего и как в судах можно было достигнуть. Но хочу сначала привести еще несколько более интересных примеров из той же области, к которой принадлежало мое первое дело, т. е. из вероисповедных процессов.
Во-первых, дело о "ритуальном" убийстве, которое тогда на себя не обратило внимания, особенно потому, что оно слушалось при закрытых дверях и газетных отчетов о нем быть не могло. А в нем было всё характерно и интересно. Я был только помощником, когда получил письмо от университетского товарища В. Соколова, позднее видного следователя по "особо важным делам" в Петербурге, и человека очень достойного. В то время он был кандидатом на судебные должности при Владимирском суде. Он мне написал, что в производстве суда находится крайне интересное дело, которое, вероятно, пойдет без {239} приглашенной защиты, а так как оно будет слушаться в Шуйском уезде, то не будет, вероятно, и защитника по назначению, а защищать будет кандидат на судебные должности. Но дело так интересно, что заслуживало бы иного к себе отношения. Самое такое обращение уже было типично. Через несколько лет все во Владимире знали бы, к кому с этим обратиться: уже была организация, специально для этого созданная. Теперь же Соколов обращался по знакомству лично ко мне, хотя знал меня только тогда, когда я еще и не собирался быть адвокатом. Позднее, для защиты подобного дела явилась бы масса желающих. Я поехал во Владимир, как когда-то по просьбе Толстого поехал в Калугу, и ознакомился с делом. Вот вкратце его содержание. Во Владимирской, Костромской, Ярославской и Олонецкой губерниях жило много сектантов, которым давали название "бегунов". Свое происхождение они вели еще с реформы Никона.
Убежденные противники тогдашней реформы, они отвергали не только исправленные богослужебные книги, не только реформированную Церковь, как попавшую во власть Антихриста, но и всё, что было с Церковью связано, то есть, прежде всего, государство. Государство, правительство - все носили на себе печать Антихриста. Бегуны же, истинно православные, не должны были иметь с ними дела. Они принуждены были для этого жить вне государства, не брать документов, не обращаться к властям, не употреблять даже денежных знаков. Жизнь в мире становилась для них "невозможной", даже в те времена, когда государство было слабо; "бегуны" скапливались поэтому в северных полудиких губерниях, жили в лесах, в деревнях, о которых власть не знала, скрывали там свое собственное сектантское духовенство и вообще от людей прятались. Может быть, потому им и дали название "бегунов".
{240} Конечно, им было невозможно совершенно исчезнуть из мира, и они с ним сносились через посредников; в более позднее время, когда аппарат государственной власти усилился, число настоящих, последовательных бегунов уменьшалось. Компромиссы с миром становились необходимыми, и из секты "бегунов", постепенно выделилась особая категория, которые по лучили название "жиловых бегунов". Они жили в миру; признавали и государство, и власть, и деньги, не признавали только существующей Церкви; но и ее не трогали и не осуждали, а только молча от нее отошли.