Повести - Анатолий Черноусов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Все это агитация, — решительно и строго сказала Лина, — громкие слова. Все это не твое. Ты говоришь, как на митинге или собрании. Ты это вычитал где–то.
— Это, может быть, и действительно громкие слова, но иначе, значит, я не умею выразить свои мысли и чувства… Но что это «не мое», ты брось. Все это я вот как хорошо понял и прочувствовал!.. А верить в мою искренность или нет — это уж, конечно, твое дело…
Оба были раздражены и недовольны друг другом. Так и расстались на сей раз — сухо и отчужденно.
XIV
«Если я говорю языком человеческим и ангельским, — читал Климов, силясь вникнуть в смысл написанного, — а любви не имею, то я — медь звенящая или кимвал звучащий. Если я имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание, и верю так, что могу и горы переставить, а не имею любви, — то я ничто. И если раздам все, имение свое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею — нет мне в этом никакой пользы…»
Это было перепечатано откуда–то на машинке. Лина принесла и многозначительно сказала: «Вот почитай, почитай…» И теперь Климов, лежа на кровати, читал и думал — все верно, хорошо, правильно. Что, в самом деле, может быть лучше любви? Да о ней написаны горы книг, сказаны миллиарды красивых слов!..
Однако чем дальше читал Климов, тем яснее ему становилось, что столь верно, столь славно начатая статья какого–то профессора Генри Друммонда («Самое великое в мире — любовь») совсем не о той любви, какую имел в виду Климов. Не о любви к женщине, не о любви с поцелуями и ласками тут шла речь, а речь шла, оказывается, о любви к богу… А если и говорилось о любви к родителям, к братьям и сестрам, к друзьям и соседям, то опять же это была любовь «через бога»; любить их, оказывается, надо только потому, что они его дети, его творения, а значит, опять же, бога в них следовало любить…
Перебирая стопку брошюр и журналов «Братский вестник», которые тоже принесла Лина, Климов нашел статью, где уже прямо говорилось, что главной должна быть любовь к богу, а любовь к ближнему — это второй, низший вид любви… «Иногда наше сердце, — говорилось в статье, — начинает привязываться к чему–то в этом мире — может быть, это какой–то человек, может быть, это какое–то сокровище — тогда Дух святой опять указывает на Христа, в терновом венке, в ранах и кровию облитого, и говорит: «Ты хочешь полюбить кого–то больше, чем этого страдальца?!“»
Тут Климов вскочил на ноги и начал ходить взад и вперед по комнате. «Не происходит ли с Линой нечто подобное?.. Не разрывается ли она между мной и этим «страдальцем в терновом венке“?.. Вот она привязалась вроде ко мне, который «из этого мира“, а Дух святой говорит ей — ты что делаешь?.. Ты хочешь полюбить его больше, чем Христа, «кровию облитого“?.. Отсюда все ее колебания и «зигзаги«… А я‑то никак не мог понять — да что за крутые повороты такие?.. А она–то, выходит, разрывалась между мною и «сыном божьим“»…
Но как ни ломал Климов голову, как ни старался представить себе «любовь ко Христу», он никак не мог взять в толк — каким образом можно любить абстрактного бога или «сына божьего», которого никто никогда не видел и не слышал? Климов был уверен в том, что любить можно только вполне конкретного человека… Ну, видел он на иконах или картинах этого Иисуса… Там он чаще всего худой, изможденный, с жиденькой бороденкой, с тоскливыми глазами… Чем он может привлечь Лину — непонятно. Ну, пожалеть его можно, действительно, распяли его, больно ему… Жалость и сострадание — необходимые составляющие любви, но не вся любовь. Чтобы любовь была не ублюдком, не худосочным чем–то, а любовью, предмет любви должен волновать. А коль нет волнения — какая же это любовь?.. Да, конечно, должно быть родство душ и многое другое, но ведь обязательно — волнение. Волнение, так сказать, крови и плоти… Без этого — что за любовь?..
«И уж вовсе глупость, — думал Климов, — с чего это я‑то, мужик, должен его любить?.. Другое дело, скажем, мадонну нарисует художник. Ее, может, тоже сроду не было, она тоже абстрактная, как и Христос, но ведь так она, черт возьми, изображена, что глаз не оторвешь! А тут невзрачный мужичонка, кожа да кости, и вот его надо любить…»
Рассудив таким образом и подивившись странности набожных людей, Климов дальше и читать не стал, а при первой же возможности высказал Лине все, что думал и о Христе, и о «любви» к нему.
— Ну нет! — покачала Лина головой. — Ты рассуждаешь чересчур прямолинейно и даже, извини, чуточку наивно. — Она улыбнулась ему, и тон ее был каким–то даже материнским, нежно–наставительным, каким разговаривают взрослые с детьми малыми, неразумными. — Ты пытаешься представить бога в чьем–то образе, чтобы его можно было увидеть, потрогать, поговорить с ним. А бог, Валера, он, знаешь ли, везде… Везде! Он, если хочешь, сейчас вот здесь… — Она повела рукою вокруг себя и так нежно и проникновенно посмотрела на Климова, что тому стало не по себе. Он даже испуганно оглядел свою комнату — все ли на месте?..
— Его надо сердцем чувствовать, сердцем… — мягко продолжала Лина и по–женски, чуть сверху, приложила руку к груди. — Понимаешь? Сердцем!..
И от этой Лининой нежности, от какого–то материнского свечения ее глаз, от покровительственного тона в ее голосе в Климове снова страх шевельнулся, мурашки по коже побежали — а что как она действительно «чувствует» что–то своим сердцем?..
«Не сойти бы с ума…» — в который раз думал Климов, когда, проводив Лину до троллейбусной остановки, остался один в полутемной квартире.
Жизнь, которая казалась Климову ну не то чтобы простой и ясной, а во всяком случае поддающейся пониманию и объяснению, — теперь уже не казалась ему таковой. Уверенность в самом себе, в своем здравом и трезвом рассудке, которому по силам какие угодно сложные задачи, — эта уверенность здорово поколебалась в нем.
«И все–таки я разберусь, разберусь! — яростно твердил он, унимая панику в себе, отгоняя растерянность. — Разберусь в этих ваших статьях и брошюрах! Лоб разобью, а докопаюсь, как вам, «наставники“, удается одурачивать людей!..»
И он с остервенением принимался читать потрепанные брошюры и журналы, принесенные Линой. Он изо всех сил старался понять, как люди приходят к вере, как они из нормальных, понятных людей становятся вот такими, которые «сердцем его чувствуют»…
Оказывается, перво–наперво нужно оглядеть свою прошлую жизнь, пересмотреть ее беспощадно и прийти к выводу, что весь ты погряз в грехах. Мало того, что погряз в грехах, — ты просто пропащий человек, тебе и жить–то дальше не стоит, до такой степени ты гнусное существо. И вот когда ты осознаешь, что тебе остается одно–единственное — уничтожить себя как мразь, тут–то к тебе, погибающему, и придут на помощь, и скажут: не отчаивайся, брат. Цена за твои грехи заплачена, и заплатил ее своими муками, своей кровью на кресте Иисус Христос. А раз так, то ты в неоплатном долгу перед ним. Ведь он за тебя, за твои грехи пролил кровь. Значит, ты просто не имеешь права не посвятить себя всецело господу. Теперь твоя жизнь принадлежит только богу. Ты как бы умер для прежней своей гнусной жизни и возродился для новой, чистой и настоящей…
Выходит, соображал Климов, надо осознать свои грехи, ужаснуться им и прийти к выводу, что ты пропащий человек…
Были ли у Климова грехи?
Да, были. И не мало…
Он курил табак, любил при случае выпить, даже вон на работе с Потапычем пивко попивали. А уж если Саня придет в гости, так обязательно за шахматами наклюкаются, забывают даже, чей сейчас ход; горячо спорят, философствуют, размахивая руками. Да и на юге, когда был с сестрами, Климов не проходил мимо винного погребка…
Были у Климова и «подруги сердца», были… А последнюю из них, Галю, он так, наверное, обидел, что до сих пор неловко, до сих пор на душе кошки скребут… да и на Лину сначала, если честно, смотрел как на некий лакомый кусочек…
Крал ли Климов? Да, бывало и такое. С год валялись и пылились у него книги и журналы на полу, а он никак не мог найти подходящей книжной стенки. Знакомые подсказывали: продаются, мол, иногда неплохие румынские книжные полки. Но сколько Климов ни спрашивал про эти полки в мебельных магазинах, он слышал неизменное: бывают, но сейчас нет. Вот и пришлось Климову унести из мастерских стальные трубки и сделать из них стойки для книжного стеллажа. Ну, а полочки выстругал ему Колька–столяр, выстругал за пол–литра, и не из своих же, конечно, досок…
Случалось, забывал Климов матери с отцом написать письмо, не «чтил», стало быть, должным образом «отца своего и мать»…
Сквернословил ли он? Да, сквернословил. Иногда и матом мог пустить, если уж выведут из себя…
«Всякое, всякое бывало… — думал теперь Климов, усиленно затягиваясь сигаретой и шагая по комнате. — Я далеко не «положительный герой“, о которых толковали когда–то на уроках по литературе. Много всякой дряни в моей жизни было… Но ведь сам же я, черт меня подери, потом и страдал, сам и презирал себя, и ругал, когда задним уже умом осознавал, — что же я натворил, пес этакий! Что натворил! Сам же и судил себя, срамил и мерзко чувствовал себя после каждого такого проступка… Однако опуститься до того, чтобы признать себя вовсе пропащим, не способным себя спасти, надеяться на чужого дядю — нет уж, извините! До такой низости и самоунижения я не дойду! Потерять к себе всякое уважение, изничтожить себя, превратиться в этакую козявку, в букашку — увольте! Каким я ни мерзким иногда бываю, но я как–никак человек! А человек сам себя должен «драить и чистить“, сам! И ни на какого боженьку не надеяться…»