Пустыня внемлет Богу - Эфраим Баух
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никогда не уделял столько внимания каждому встретившемуся в пути кусту иерихонской розы, которая, как ему кажется, впервые на его памяти раскрылась до предела, с такой доверчивостью, ибо весь обратный путь идет дождь, бодряще остро пахнет свежестью трав и земли.
Ничто не напоминает Моисею о случившемся, только иной раз вздрогнет, взглянув на посох: кажется, рядом дремлет змея, еще миг — и ужалит, и по ночам снится ему брат Аарон, которого он никогда не видел, но само имя брата, упомянутое Им, — единственное неопровержимое доказательство того, что свершившееся было вне его, Моисея, бытия и сознания.
Вне его или в нем?
Вот — камень преткновения, о который можно разбить лоб и впасть в безумие: заложена ли изначально в него, Моисея, вера в Него, или она автономна, существует сама по себе всей мощью мира и божественного духа и Моисею еще повезло, что мощь эта излилась на него высшим благом, а мог, как миллионы ему подобных, пройти мимо?
Моисей всегда настороженно и осторожно относится к собственному «я», зная, что чрезмерное в него погружение чревато тоской смертной, резкими сменами настроения от полного неверия через унылое сомнение к ослепляющей до неприличия вере.
Часто меняющееся настроение души не может быть инструментом познания вечности.
Когда это понимаешь и удается оттеснить все личное, раздается, сначала слабо и отдаленно, затем ясно и громко — из негасимого пламени тернового куста — вечный зов, и, услышав его, в жажде сбежать, понимаешь, что всей своей оставшейся жизнью должен будешь оправдать собственное существование перед Ним.
Но разве Египет не существовал всей подавляющей мощью вне я Моисея, не обложил его пантеоном богов? И вырвался он оттуда пусть ценой убийства, за которое ему еще воздастся, но все же лишь благодаря собственному я со всем своим букетом меняющихся состояний, окунулся в новый мир, распахнувшийся лабиринтом, называющимся пустыней, впрямую к Нему?
Сколько мыслительной энергии тратят египетские жрецы, ученые, чтобы дойти до крайних пределов абстракции и увидеть пышные образы своих богов, покрытые пылью и подобные мумиям…
Душа же жаждет очищения и свежего воздуха. Но и этого недостаточно. Необходимо еще нечто: чувство пространства, его живой сути, интуиция бесконечности, которая может ощущаться как существование на грани потери сознания или как невыносимая тяжесть Его присутствия, за которую еще надо платить неимоверную цену одиночества и безопорности.
Странный отсвет несгорающего куста прожег насквозь все сны Моисея в эти дни возвращения в Мидиан. Стоит прикрыть веки, как безмолвно возникает это озарение — не свет, который ослепляет своим исчерпывающим, без остатка, сиянием, а вспышка, несущая в потаенности своей темноту собственных истоков.
До сих пор Моисей пас стада, словно погружался в дремоту, и она как бы сливала с дремлющей вокруг природой, делая его по своему подобию беспечным, бесцельным, приводя к тому порогу естественного созерцания, за которым внезапно возникали главные мысли о Сотворении, клубились подобно взрыву.
Теперь они клубятся несгораемым кустом.
Мгновениями Моисей ощущает себя этим кустом: при воспоминании о встрече весь внутри пылает, но не превращается в пепел. Прошло время, когда реальность пустыни казалась дремотой, сотканной из яви и сна, которые придавали этой реальности фантомность, а мечтам — отчетливую реальность миражей, потрясая тем, что беспечное, ленивое ничегонедуманье внезапно порождает мысли и прозрения, в которых таится тайна будущего, а значит, вечности.
В эти ночи возвращения Моисей много спит, словно бы предчувствуя, что вскоре вечное бодрствование станет основой его существования.
И еще странно, что чувство давящего одиночества, какое было в первые дни перехода от жизни принца египетского к прозябанию пастуха-бродяги, неустроенности (камни в изголовье), как и тогда, подступает впрямую к сердцу вместе с величием далей, тайной неизбежностью и неохватностью чего-то ожидаемого, рядом с которым бледнеют любые миражи.
В те дни подступала до слез, до стесненного дыхания печальная сладость пастушества, бродяжничества, подступала чем-то тайным, близким и горьким, и за всем этим таилась встреча, но пугала внезапно раскрывающаяся мысль: ради этой встречи он жив.
Оказывается, есть жизнь и после встречи.
Мог ли кто оказавшийся поблизости в этом жестко-отчужденном и все же насмешливо прислушивающемся ко всему пространстве распознать в негромком переговаривании двух голосов молнию бытия, мгновенно спасающую верой и долго изматывающую неверием? Это — как побывать в огненном кратере и остаться в живых.
Как же это, почему, за что ему, Моисею, мир распахнулся до запредельных глубин, потряс запретной полнотой существования?
В долго длящееся время неспешного возвращения в Мидиан все яснее и неотменимей крепнет в душе, что он, Моисей, все эти годы не просто жил, а открывал обставшую его жизнь, но это было не противо-стояние и не рядом-стояние, а со-стояние, которое подпирает Бытие, как храм подпирает небо, и потому пространство можно было вынашивать, как собственную душу, занашивать, как одежду, донашивать, как жизнь, выносить вопреки невыносимости, заносить в святцы и, не ведая, доносить до Него.
Это было вплотную к слуху, как струны невидимой лиры.
Это было вплотную к душе, как мед в небесных сотах.
Стоило лишь прикоснуться к струнам, как начинала звучать музыка сфер.
Стоило лишь прикоснуться губами к меду, как ты ощущал сладостную тщету собственного существования.
Неужели он, Моисей, и есть та пошевелившаяся песчинка, которой открылась мысль, способная раскачать пространство и заставить его хотя бы краешком раскрыть тайну Сотворения мира?
Но кто Он, стоящий за этой песчинкой, да и мыслью, гораздо более сильный, чем все боги, повелитель мира, так свободно поигрывающий случайностью, за которой должно скрываться абсолютное и конечное знание?
И все же не отпускает давняя мысль, что этот Всесильный ведет себя как школьник, стремится к безделью и минимальному усилию, с поразительной легкостью и безответственностью ставит на карту жизнь человека, уводит его в иллюзорные лабиринты, чтобы скрыть истину, которая кажется самой важной, самой нераскрываемой, но которой сам Он вовсе не дорожит. Он подкатывает ее к твоим ногам, как волну: ты хочешь вступить в нее, но она тут же ускользает.
Несмотря на медлительность передвижения, Моисей возвращается в Мидиан гораздо раньше, чем его там ждали. Подозрительно, что Итро не задает никаких вопросов, не выражает удивления. Может, и ему открыты, пусть даже смутно, каналы небесного знания?
Что значит «может»? Да, он стар, день-деньской прозябает в этой глухой провинции Мидиан среди блеянья овец и пыли, взбиваемой их копытами, но это тот самый Итро, великий мудрец, без советов которого не мог обойтись фараон, тот самый Итро, который спас ему, Моисею, в младенчестве жизнь, излечил от тяжкого косноязычия и, вероятнее всего, был накоротке с ангелом по имени Гавриэль.
Разве сам он, Моисей, в совершенстве изучивший клинопись, иероглифическое и ивритское письмо, умеющий знаками выразить самую сложную мысль и образ, познавший законы течений, водоворотов, песчаных смерчей — этих явлений, спиралевидно заверчивающих пространство и, по сути, сотворивших мир, говоривший (вне сомнения!) с самим Предвечным, — после длительного пребывания среди овечьих стад в безмолвии пустыни не похож на грубое немое существо, которое, кажется, лишь раскроет рот, и оттуда послышится блеяние?
Ночами подступающая к горлу тоска растворяется в нежности Сепфоры, но с рассветом возвращается и ест душу. Моисей не выходит из шатра, ссылаясь на нездоровье, Сепфора приносит ему еду и питье.
И никаких знамений. Никаких голосов. Как будто ничего и не было.
Может, все же посоветоваться с Итро? Но как расскажешь?
Когда говорят о богах страны Кемет или амуру, чем необузданней фантазия, тем больше верят.
Тут же обычный и не очень-то впечатляющий разговор Предвечного с прахом да еще в знакомом облике рассказывающего — сам бы Моисей не поверил, расскажи ему кто-либо, и в эти часы сумрачного, тягучего безвременья ощущает себя глупцом, втянутым в заранее проигранное дело, и такая тяжесть в груди, которую лишь однажды ощутил, идя вверх по распадку, внезапно повиснув над пропастью и чудом не свалившись в нее.
Отчаяннее всего чувство потери внутреннего равновесия, лучших мгновений слияния с безмолвием пустыни и в то же время боли от собственной черствости: речь о спасении рода-племени твоего, погибающего в рабстве, а ты страдаешь от утраты равновесия, не замечаешь своих сыновей, которые и так растут без тебя, и нет у тебя с первенцем твоим Гершомом и близкого подобия отношений, какие были между Авраамом и Ицхаком или Иаковом и Иосифом.