Сталинград - Энтони Бивор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В политотделах было много сложностей со сбором статистических данных. В сентябре, например, дезертировали 446 человек.[385] Об этом пришлось сообщить в ставку, но никаких ссылок на другую категорию – перешедших к врагу – нет. Однако даже внутренние донесения Сталинградского фронта о групповых дезертирствах указывают на серьезную проблему, и после того, как за три ночи в одном батальоне «пропали» 23 солдата, «впереди передовых позиций» была устроена заградительная зона»,[386] которая патрулировалась круглосуточно.
Самострелы, как и дезертирство, считались преступлением. Показателен такой случай. Солдата из 13-й гвардейской дивизии Родимцева, заподозренного в том, что он прострелил себе руку, доставили на перевязочный пункт. Ночью, когда начался артобстрел, боец попытался бежать, но его задержали. Рану осмотрела группа врачей. Заключение консилиума было однозначным – самострел. Солдата расстреляли перед строем. Даже офицеров подчас обвиняли в самостреле. 19-летний лейтенант из 196-й стрелковой дивизии, признанный виновным в том, что прострелил себе кисть левой руки, был расстрелян в присутствии офицеров полка. В донесении политотдела говорится, что вина лейтенанта очевидна, поскольку он «попытался скрыть свое преступление, самостоятельно перебинтовав рану».[387]
Солдат, симулирующих болезнь, также приравнивали к дезертирам. Сотрудник политотдела Добронин докладывал: «Одиннадцать человек в полевом госпитале притворились глухими и немыми, но, как только медицинская комиссия заключила, что они годны к военной службе, и документы на них отправили в военный трибунал, все заговорили».[388]
Даже самоубийство рассматривалось как дезертирство. Кстати, его расценивали как «признак трусости»[389] и вермахт, и советское командование. И сама трусость проявлялась по-разному. Один летчик, выпрыгнувший с парашютом из горящего самолета, сразу после приземления сжег свой билет кандидата в члены партии, поскольку считал, что находится на территории, занятой врагом. Когда пилот вернулся в свою часть, политрук обвинил его в трусости, даже несмотря на то, что советская пропаганда особо подчеркивала – коммунистов немцы расстреливают на месте.
Органы НКВД и политотделы соединений Сталинградского фронта тщательно расследовали каждый случай «антисоветской деятельности». Тех, у кого находили немецкие листовки, тут же арестовывали.[390] При этом солдаты часто подбирали листовки для того, чтобы свернуть из них самокрутку. Боец, потерявший выдержку и сказавший своему командиру все, что он думает о нем и о Красной армии, мог быть обвинен в контрреволюционной пропаганде или неверии в победу. Одного старшину из 204-й дивизии расстреляли за то, что «порочил командование РККА и высказывал угрозы в адрес своего командира».[391] Те, кто осмеливался критиковать политику партии, тоже очень быстро оказывались в НКВД. Так, например, произошло с двумя солдатами из 51-й армии. Один из них якобы распространял фашистские заявления о том, что колхозники подобны рабам, а другой сказал, что советская пропаганда постоянно лжет, стремясь поднять боевой дух в армии.
Случаи «антисоветской деятельности», которые приравнивались к измене Родине, на передовой «выявляли» относительно редко. Командиры Красной армии предпочитали следовать девизу русской армии 1812 года: «Когда солдаты ворчат, офицерам лучше их не слушать».[392] Они понимали, что на войне, ежеминутно рискуя жизнью, человек имеет право сказать правду. В кругу своих товарищей на передовой солдаты открыто ругали партийных функционеров за некомпетентность, лживость и грубость. Красноармейцы в любой момент могли погибнуть, поэтому многие не испытывали страха перед политруками и особистами. Их окопы находились так близко к немецким позициям, что они не видели особой разницы между вражеской пулей и «последним пайком Советского государства»[393] – девятью граммами свинца расстрельной команды НКВД.
В тылу тоже «раскрывалось» немало случаев «антисоветской пропаганды», и новобранцы часто доносили на своих же товарищей. Житель Сталинграда, попавший в 178-й учебный батальон, в сердцах сказал, что зимой все они замерзнут, если раньше не умрут от голода, и был тотчас арестован «благодаря политической сознательности призывников К. и У.».[394] Паранойя, свойственная НКВД, стала распространяться даже на транспортные и инженерные подразделения Сталинградского фронта, находившиеся на левом берегу Волги. В октябре в этих войсках за «антисоветскую пропаганду пораженческого толка» были арестованы 12 солдат и пять офицеров, в том числе двое из высшего комсостава. «Большинство арестованных родом с оккупированных территорий», – подчеркивалось в донесении, и далее ничтоже сумняшеся добавлялось, что они «собирались изменить Родине и перейти к врагу».[395]
Статьи в газетах, в которых утверждалось, что бойцы обсуждают в землянках и блиндажах героическое руководство армией Верховного главнокомандующего и идут в атаку с криками «За Сталина!», – не более чем пропагандистская уловка. Юрий Белаш, поэт-фронтовик, однажды откровенно сказал: «Если быть честным до конца, в окопах мы меньше всего думали о Сталине».
В газетах постоянно писали о героических поступках представителей всех родов войск на всех фронтах, но и в официальной пропаганде находило открытое подтверждение полное пренебрежение человеческой жизнью со стороны командования. Корреспонденты растиражировали слова Чуйкова, сказанные им на заседании военного совета армии: «Каждый солдат должен стать одним из камней стен Сталинграда». А кто-то из офицеров его штаба при этом добавил: «62-я армия скрепила камни в городе Сталина живым цементом».[396] Эта тема получила воплощение в гигантском мемориале, возведенном после войны на Мамаевом кургане, где фигуры солдат среди городских развалин выполнены в виде барельефов.
Отношение командования к простым солдатам как к чему-то второстепенному, чем можно легко пожертвовать, прослеживалось во всем. Обмундирование защитников Сталинграда было до крайности изношенным, но новое шло не им, а солдатам дивизий, которые формировались на востоке. Тем, кто сражался в городе, проще было снять все, что им нужно, с тел убитых товарищей, чем допроситься у интендантов. Иногда солдаты ночью ползали на «ничью» землю и снимали с трупов одежду и обувь. Вид павших товарищей, лежащих на открытом месте в одном исподнем, на многих действовал угнетающе, но что было делать? С наступлением зимы особую ценность приобрели белые маскхалаты. Раненые солдаты спешили снять их, чтобы те не испачкались кровью. Нередко тяжелораненые бойцы просили у своих товарищей прощения за пятна крови на маскхалате…
Гроссман, много разговаривавший с защитниками Сталинграда, не считал, что жестокость происходящего ввергла их в полное безразличие. «Русский человек очень тяжело трудится и нелегко живет, но в душе своей он не имеет ощущения неизбежности этого тяжелого труда и нелегкой жизни, – писал он. – На войне я наблюдал лишь два чувства по отношению к совершающемуся: либо необычайный оптимизм, либо полную, беспросветную мрачность… Никто не живет мыслью, что война надолго, что лишь тяжкий труд на войне, беспрерывный из месяца в месяц, приведет к победе, и даже те, кто говорит об этом таким образом, и те не верят этому».[397] Правда заключалась в том, что в такой ужасной битве только и можно было думать, как прожить сегодняшний день. Дожить бы до конца боя, а потом протянуть еще несколько часов…
Солдатам и офицерам помогало держаться понимание цели их действий, а также пусть скудное, но более или менее регулярное питание. У мирных жителей, оставшихся в городе, не было ничего. Как десятки тысяч сталинградцев, в том числе дети, жили в развалинах в течение пяти месяцев ожесточенных боев, остается самой поразительной загадкой всей великой битвы на Волге.
Советские источники утверждают, что в период с 24 августа – дня, когда начались массированные авианалеты на город и его жителям наконец разрешили перебираться за Волгу, – и до 10 сентября на левый берег были переправлены около 300 000 человек. Эта цифра не может соответствовать общему числу тех, кто был в городе, куда приехало множество беженцев. Более того, до недавнего времени никто ни слова не сказал о том, что свыше 50 000 мирных жителей застряли на правом берегу – сотрудники НКВД не подпускали их к переправам.
Последняя официальная эвакуация проходила беспорядочно и закончилась трагически. Собралась огромная толпа, состоявшая в основном из семей, которым до самого последнего момента не разрешалось покинуть город, часто без каких-либо причин. Перегруженный пароход осел в воду, и посадку пришлось прекратить. Оставшиеся на пристани с тоской провожали взглядами отчаливший пароход, но всего в 50 метрах от причала в него попала бомба.[398] Пароход, объятый пламенем, затонул у них на глазах.