Ярость Антея - Роман Глушков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Просыпаюсь я, когда за окном «гримерки» уже темно. Занавешивающая его тяжелая плотная штора маскирует свет переносного светильника, появившегося на туалетном столике, пока я спал. Большое трюмо отражает неяркое пламя газовой лампы, отчего в комнате сейчас гораздо светлее, нежели если бы в ней отсутствовало зеркало. Я протираю глаза и несколько секунд усиленно вспоминаю, где нахожусь. По прошествии глубокого и спокойного сна вернуться в реальность не так-то просто. И поскольку проснулся я самостоятельно, без чьей-либо помощи, стало быть, мне удалось проспать довольно долго. Часов восемь, не меньше. Впрочем, темнота за окном могла быть как вечерней, так и предрассветной. Неудивительно, если вдруг выяснится, что я прохрапел все шестнадцать, а то и двадцать часов. Огромное спасибо Папаше Аркадию, что позволил мне отоспаться всласть, но все равно чрезмерное злоупотребление его гостеприимством выглядит не слишком учтиво.
Кое-как восстановив в памяти события минувших суток, я наконец-то соображаю, что озаряющий гримерку светильник появился здесь не сам по себе. И тот, кто его сюда принес, – на редкость учтивый человек. Какая, однако, предусмотрительность: подумать о том, что, пробудившись в кромешной темноте, я наверняка не догадаюсь о стоящей на столике лампе, и зажечь ее, избавив меня от необходимости шастать по комнате вслепую.
Потягиваясь и хрустя суставами, я не спеша усаживаюсь на кушетке и только сейчас замечаю, что нахожусь в комнате не один. За туалетным столиком на мягком вращающемся кресле сидит Эдик и что-то вырисовывает лазерным стилусом на табуле лежащего перед ним графического планшета. Помнится, Ольга говорила, что со слухом у немого мальчика все в порядке, а значит, он не мог не расслышать, как я проснулся. Но Эдик продолжает сосредоточенно заниматься своим делом, не обращая на меня внимания.
– Добрый вечер, Эдик, – приветствую я незваного, но отнюдь не неприятного гостя. Наоборот, увидев за столом как ни в чем не бывало рисующего ребенка, я ощущаю себя весьма польщенным. Эдик знает меня всего ничего, но уже не боится. Его доверие можно по праву считать оказанной мне честью. Ну а поскольку мальчуган находится не в постели, а разгуливает по театру, я делаю вывод, что на дворе еще не ночь и не раннее утро. Разве что я разнежился и проспал беспросыпно больше суток, но это маловероятно.
Эдик оборачивается, не изменившись в лице, неторопливым кивком отвечает на приветствие, после чего возвращается к прерванной работе. Как-то неловко отвлекать его разговором, но и не поговорить с гостем я не могу. Взяв стоявший в углу табурет, я подсаживаюсь к столу и гляжу на то, что изображает на табуле малолетний художник.
За свою жизнь мне довелось повидать много детских рисунков. И я не сомневался, что творчество Эдика уйдет недалеко от художественных работ его сверстников и будет представлять собой что-то в духе «точка, точка, запятая – вышла рожица кривая». Ну, или с учетом нынешних реалий, вместо обычной для ребенка тематики он изберет, к примеру, пейзаж пустынного города, какой видит за окнами каждый божий день. Однако меня постигает немалое удивление, когда, вместо ожидаемого детского рисунка, я вижу мастерски выполненную работу, которой не устыдился бы и профессиональный художник.
В графике, как, впрочем, и других видах изобразительного искусства, я разбираюсь не больше, чем в балете. Поэтому мне трудно назвать стиль, в котором рисует Эдик. Его планшет позволяет работать и в цвете, но мальчик, как выяснится позже, всегда использует лишь черно-белую палитру. И, несмотря на это жесткое самоограничение, Эдик придает своим рисункам столько выразительности, сколько иной художник вкладывает в многоцветную детализированную картину.
Очевидно, вся соль кроется в причудливой игре светотеней и выверенных ракурсах, с помощью которых паренек оживляет свои удивительные работы. Люди на них являют собой исключительно темные либо светлые силуэты с угловатыми контурами. Что вовсе не мешает узнавать в этих скупых образах знакомых мне «фантомов», коих Эдик увековечил на многих своих картинах. Здания, деревья и прочие детали обстановки также присутствуют на его рисунках, правда, могут показаться какому-нибудь эстету слишком плоскими и примитивными. Но это если рассматривать их вырванными из контекста, по отдельности. Будучи же собранными в единую композицию, все они вкупе с персонажами создают столь законченную и гармоничную работу, что при первом взгляде на художество немого ребенка я сам на мгновение немею, растерявшись и не зная, как отреагировать.
– Недурственно, – молвит Скептик, который, в отличие от меня, не утратит дар речи, даже если узрит вышедшую из-под стилуса Эдика «Джоконду». – Ребенок и впрямь талантлив не по годам. Сказать по правде, ты и сейчас ничего, кроме каракуль, нарисовать не сможешь. «Сеятель облигаций» Остапа Бендера, и тот был фотогеничнее твоего «Курсанта, принимающего присягу», которого ты для стенгазеты училища вызвался нарисовать, лишь бы в караул не идти. Какого позору тогда натерпелся, страшно вспомнить.
– Может, и не натерпелся бы, кабы к советам такой музы, как ты, поменьше прислушивался, – парирую я упреки помянувшего былое братца. А вслух говорю: – Да ты и впрямь умеешь рисовать, Эдик. Я слышал, как у тебя это здорово получается, но не думал, что ты на самом деле настоящий художник.
Эдик, не поднимая глаз, опять неторопливо кивает: дескать, спасибо на добром слове. Я обращаю внимание, с какой виртуозностью флегматичный на первый взгляд ребенок водит стилусом по планшету. В уверенных движениях маленького мастера кроется прямо-таки хирургическая точность. Я не отрываясь слежу за его работой, но ни разу не замечаю, чтобы он сделал хотя бы один ошибочный штришок, который потом пришлось бы стирать. Не иначе, создаваемая Эдиком картина уже сформирована у него в голове вплоть до мельчайших подробностей, и ему остается только педантично перенести эту мысленную композицию на табулу.
Вначале его работа представляется мне не привязанной к реальности абстракцией. Но после того, как я опознаю на ней знакомый объект, изображение вдруг начинает обретать для меня смысл. Пока лишь в форме туманных намеков, но он там, бесспорно, присутствует. И как только мой глаз цепляется за эту деталь изображения, все остальное на нем тоже мало-помалу приобретает узнаваемый облик.
Стартовым толчком для моего озарения становится Поющий Бивень, чей характерный черный силуэт Эдик поместил в правую часть рисунка. Возле Бивня, у самого края табулы, угадываются очертания разрушенного ЦУМа, который мальчик мог видеть днем из окон верхнего этажа фойе. Следуя логике выбранного художником ракурса, слева на картине должен быть вокзал «Новосибирск-Главный». Там он и находится. А то, что это именно вокзал, я определяю по огромному полукруглому окну в центре его фасада. Гротескная манера рисования Эдика не требует от него соблюдать достоверный масштаб, поэтому привокзальная площадь вышла у мальчика непропорционально маленькой, а силуэты окружающих ее зданий, напротив, слишком гипертрофированными.
Однако не оригинальный стиль рисунка и отображенный на нем Поющий Бивень вынуждают меня озадаченно почесать макушку. И не было бы ничего странного в нарисованной парнишкой площади Гарина-Михайловского – точнее, в ее нынешнем виде, – если бы я уже не выяснил, что сегодня она считается самым пустынным местом в «Кальдере». У Эдика на картине все обстоит с точностью до наоборот. Привокзальная площадь просто кишит людьми, столпившимися у Бивня, словно паломники-мусульмане – вокруг знаменитого храма Кааба в Мекке.
Удивительно, насколько точно мальчику удается передать эффект большого скопления народа всего несколькими изящными штрихами. Контуры тянущихся к черной колонне людей Эдик прорисовал более-менее дотошно только на переднем плане. Толпа за ними обозначена довольно символично, что, впрочем, ничуть не умаляет выразительности сцены. Обступившее Бивень море людей выглядит настолько живым, что я ничуть не удивлюсь, приди оно вдруг в движение.
Жаль, нельзя спросить, что конкретно хочет выразить Эдик своей работой. Но даже умей он говорить или писать, сомневаюсь, что восьмилетний мальчик внятно растолкует, по какой причине он обратился к такому сюжету, а не ко множеству других, менее мрачных и мистических. Страшно подумать, что довелось пережить этому ребенку, если в свои годы он может с пугающей достоверностью нарисовать беснующуюся толпу народа. И почему ради этого он пришел ко мне в комнату, а не расположился где-нибудь еще, поближе к тем людям, которых он знает гораздо лучше меня?
Вопросы, на которые, похоже, я не получу ответа. По крайней мере, сегодня.
– Отлично, малыш! Завидую тебе. Я так рисовать уже не научусь. Таланта и терпения не хватит, – вновь хвалю я гостя, терпеливо дождавшись, пока он завершит работу и отложит стилус. Эдик поднимает голову и внимательно смотрит мне в глаза, будто желая убедиться, искренне ли я говорю. Я в ответ улыбаюсь, указываю на табулу и поднимаю вверх большой палец. После чего любопытствую: – Слушай, дружище, а у тебя случаем не сохранились другие рисунки? Очень хотелось бы на них посмотреть. Если, конечно, ты мне разрешишь.