Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 1 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот и войдите, каково ж положение тех немногих казачьих… ну, пусть полуинтеллигентов, кто полистал Герцена с Чернышевским, а сам – в чекмене и шароварах с лампасами, от раннего возраста, от землепашества и станичной жизни уже неминуемо, без выбора был включён – защищать трон ото всех врагов? Есть у меня сверстник такой и земляк, Филипп Миронов, не слышали? Войсковой старшина сейчас, помощник полкового командира 32-го Донского?
– Да н-нет, пожалуй… Хотя 32-й Донской не так далеко от нас.
– Могли б вы его и по Японской слышать, он очень там отличался. И сейчас. То разведки, то захваты, то переправы невероятные, просто на смерть лезет казак! То в немецком тылу взорвал мост, то одной сотней выручил окружённый полк, у него этих орденов сейчас – семь или восемь, включая Владимира. Так вот, в Шестом году послали его с отрядом давить восставших крестьян – а он возьми и сам разделил им помещичьи луга! Вот так действовал! Тогда ж в Усть-Медведицкой на станичном сборе…
…В окружной их станице Усть-Медведицкой в те упоительные дни свободы кто ж и ораторы были главные, как не Федя да Филя?..
– …подбил второочередных казаков не мобилизоваться на полицейскую службу! И не пошли!! Тоже и Филипп был кандидатом в Думу, во Вторую, но прокурор отвёл его. И было восемь месяцев домашнего ареста. И стихало уже революционное время. И наказной атаман, тогда генерал Самсонов, в те же месяцы, что меня изгнал из области, его – простил, послал служить. Но если в тебе уже сознание проявилось, то объясните: какслужить? Или народу – или царю, или совести – или присяге, ведь тут неизбежный выбор.
– Отечеству служишь – вот значит и народу, – возразил полковник.
Ну, так. Или не так. В общем, казак мироновской сотни получил письмо: умерла жена, а мать больна, двое детей безпризорные. Миронов пообещал ему месяц отпуска и уволил в город дать телеграмму. А казак до того затемнился с расстройства – встретил в городе командира полка и чести ему не отдал. Приказ: наложить взыскание. Филипп поставил казака под боевую выкладку на два часа, а сам пошёл хлопотать ему отпуск. Ответ полкового: взыскание недостаточно, в отпуске отказать. Ну ведь есть же такие твари с погонами, скажите?
– Увы, есть, – даже слишком просто согласился полковник. – Но и от отдания чести однажды отказаться – армия в прах.
Звякнули тяги – а вагоны почему-то не стронулись. Паровоз дал легонько назад – и тогда уже снова мягко взял.
– Но ведь наказал же! Нет: за тяжкий проступок неотдания чести – 25 розог в присутствии сотни. Вот мы, казаки, палачи какие: нас самих дерут как детишек… Миронов пошёл просить отмены. Ах так? – пороть в присутствии полка! Ну скажите, как с ними служить?
С ними?.. С вами?..
– Побои теперь изжиты, это прошлое, – уверенно сказал полковник. – Среди офицеров это считается позор. И розги – редкость. Их вводили – как избежание военного суда.
– И Миронов перед строем полка скомандовал: «Такой-то, десять шагов вперёд! Как твой непосредственный начальник я запрещаю тебе ложиться на эту позорную скамью! Кру-гом, на место в строй!»
Взмыв бровей промелькнул у полковника: честь отдавать надо, но так – тоже лихо!
– И что ж?
– Третье преступление! Значит укоренённый! Отозвали в Новочеркасск и перед тем же генералом Самсоновым снял адъютант с бунтовщика подъесаульские погоны, и кончилась служба в Войске Донском. Вот так… И герой, и прославленный, и кавалер, но ежели начинаешь размышлять… Как нам, казакáм, размышлять, скажите? Ведь потрудней, чем остальным прочим? А все нас клянут…
Ковынёв потёр лоб. Пощурился в окно, почти уже безвидно, серело там.
– Вот это и мучит. Какая ж всё-таки насмешка… истории. Именно казаки. Самые непримиримые к холопству. От него бежавшие на край земли за волей. И в потомках своих воротились в Россию – эту же самую волю отымать? У той же самой голытьбы, из которой вышли? Скакать, гикать и хлестать – в самую гущу своего народа. Разврат души. И жалость. Ведь не злодеи, а: не ведают, что творят.
Не отозвался полковник насчёт холопства и воли, а о Миронове: чем же кончилось?
– А вот что Филипп придумал. Когда-то отец его, несостоятельный, справить сыну строевого коня не мог, развозил по Усть-Медведицкой воду в бочке. Так теперь и разжалованный подъесаул: на шинель без погонов нацепил все ордена и тоже в бочке воду повёз, по копейке ведро!
Картинка – для лучшей художественной страницы, а соришь вот так вагонному спутнику, толчком из груди выносит само. Столько в жизни людей, событий – какому перу за ними успеть?
– Устыдились. Назначили писарем земельного стола в Новочеркасск. Так не унялся Филипп и там: представил проект перераспределения всей донской земли!.. В кого зёрна свободы брошены – того уже не исправишь.
Как и Федю самого.
– А в эту войну подал добровольцем. И представьте же, как воюет лихо!
А свет за окном убывает. Отпадает приманчивое мелькание заоконного перемежного мира, всё меньше отбирает внимания на себя, всё больше оставляет спутников друг другу.
– Так вы, значит, коренной донец?
– Да даже отец мой – станичный атаман.
– А сами не служили?
– Сам я нет, – каждый раз со стеснением, как о позоре, признаётся Фёдор Дмитрич, – по глазам. Брат тоже, по хромоте, так что и коней не справляли. А учился я в Петербурге, на историко-филологическом. Десять лет в орловской гимназии преподавал, четыре в тамбовской.
– В Тамбове? И я там был один раз, – усмехнулся полковник. – Женился.
– Да-а? – Фёдор Дмитрич поколебался. – Представьте, я тоже там чуть не… – Перевздохнул. – Зимой я в Петербурге, но всякий год и в станице, месяца три-четыре. И – признают меня земляки, идут ко мне как к судье мировому, к адвокату. За доктора иногда. И председателем станичного кооператива.
Ещё – с казачками холостыми под плетнём, под вишнями покатаешься. И на пятом десятке ничего-о, даже на пятом особенно. Свои казачки, родные, и земля родная и трава.
– Так и внятно мне: что деревня думает? и как понимает город? Живу в станице – всё петербургское как забываю, чувствую себя только дончаком. И всё в мире видится: как это для Дона одного будет – хорошо или плохо? А возвращаюсь в Петербург, и с первых же часов, с первых редакционных встреч или в Горном институте, где я библиотекарем, и квартирую у земляка, – опять вразумляюсь, расширяется обзор опять до России, и уже странно, что три дня назад я шире Дона не видел и знать не хотел. Из России глядя, Дон – как шалопутный сынок. А с Дона Дон – как и не Россия.
– Как так, Дон – не Россия?!
– Странно?
Как так, Дон или какая другая река может возомнить себя не Россией? Да не то что Дон, а даже клинышек вот этот между Доном и Медведицей, пусть неудачлив, неплодороден, а тоже особлив.
– Другая какая река не может, а Дон вот – может. Песни свои, сказанья свои. И степь особо пахнет.
Нет, неверно выразил, что оба взгляда понимает одинаково:
– Когда меня в Седьмом году лишили Дона, это горше всего пришлось. Тамбов – далеко ли? а как в ссылке.
Конечно, в стране с развитым цельным сознанием отечества быть бы так не должно – каждая река отдельно. А вот у нас…
– Чуть в Пятые годы заколебалось – и сразу это в грудях поднялось. И того же Филиппа фотография у меня есть: «За автономию донских казаков лягут наши головы!»
Нет, не понимает полковник, чуть не смеётся.
– Мы вот ваше вино допьём, это да. Хватит. Прямо с Дона едете – и земляку не довезёте.
– Да я не прямо. Я ещё по дороге… заезжал…
Пристукивание вагонное сближает со случайным человеком, вчера и завтра чужим, а сегодня как будто в чём-то и своякóм. Подрагивающий этот переместный домик на колёсах освобождает от связей дисциплинарных, служебных, партийных, семейных, отъединяет даже от весёлого кондуктора, от пассажиров, невидимо проходящих за толстым зернистым стеклом двери. И оставляет доверчиво их только друг другу.
Можно сказать, можно и миновать. Что эти подробности спутнику? – а почему-то сладко открыться: в Козлове сошёл с ростовского поезда, вещи сдал, а сам… А сам! – помолодев на двадцать лет, с колотящимся…
– …в Тамбов.
Так они и сейчас сидели, так ехали: Воротынцев – быстрей вперёд, лицом к завтрашнему Петербургу, Ковынёв – ещё бы задержаться, лицом ко вчерашнему Тамбову.
Тамбов! Даже только вслух назвать – удовольствие, радость губам, как имя той женщины. Город назвать – как будто её саму: Зина Алтанская!
17
Тамбов в жизни Ковынёва. – Встреча с Зиной на набережной. – Колебания, раскаяние. – Переписка. – Дерзкие суждения девушки. Приручение не удаётся. – Чаепитие в сумерках. – Зинины арабески. – Ребёнок. – Безтолково прожито, и силы исчерпаны. – Новые взлёты. – Взгляд Феди на женитьбу. – Зовёт в Кирсановский угол. – Не ехать? Ехать! – Встреча в Тамбове. – Кувырком с откоса.Весь этот перешаг – от надоевшего безнадёжного жребия провинциального гимназического учителя к писателю, члену редакции столичного толстого журнала, Ковынёв совершил именно в Тамбове: приехал изгнанником с Дона, уехал признанником в столицу. И в Тамбове именно, сам долго не поняв, оставил… Сколько их за партами пересидело, учениц, сколькие в пелеринках протягивали руку получить своё сочинение после проверки… И никогда за все годы, хотя рисовалось… А именно Алтанская… И под самый уже конец, неудачно так.