Путь стрелы - Ирина Николаевна Полянская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И что было мне делать с такими трогательными признаниями, с этой разящей инверсией в детство, которому он был горячо привержен, этот усталый, беззащитный тридцатипятилетний мальчишка, рассказывающий все это, наставив на меня круглый блестящий карий глаз — он всегда смотрел немного снизу и сбоку, как бы по-птичьи заглядывал в лицо, — когда на нас со всех сторон наезжала, громыхая, летела, посвистывая, неслась, брызжа злою слюною, взрослая жизнь, к которой мы все еще не были готовы, хотя врали, как пионеры, что готовы... Как-то так вышло, что наш блестящий класс, в котором были прекрасные математики, физики и физкультурники, где-то на седьмом году своей послешкольной жизни скис, ослаб, перестал протестовать против несправедливости, понимаемой широко, в общественном смысле, и стал с надрывом, горячо протестовать против несправедливости жизни к каждому в отдельности... И что было делать с его наивным, грустно заглядывающим в душу птичьим глазом, когда ее и без того мучила глухая, как давняя обида, любовь. И я испытывала двойное давление; чувствовала, как ребра медленно сдавливает, едва позволяя дышать, внешняя сила обстоятельств — например, отсутствие для нас жилья, — эта внешняя сила неотвратимо давила на ребра, точно я ехала в переполненном трамвае, а людей все вталкивали и вталкивали в него, в том числе моего мужа и его жену, так что мы все время от времени буквально соприкасались ноздрями и натирали ребра, — еще я ощущала давление изнутри, которое, напротив, раздвигало грудную клетку, точно я лежу на операционном столе и слышу сквозь наркоз, как с левой стороны в грудь бьет мягкий упорный кулак. И ничего об этом ощущении не могла сказать Алеше, он был не любитель до чужих ощущений такого рода, он едва пережидал жалкие слова о них, и я старалась помалкивать, стискивая зубы так, что они крошились, впрочем, и у него крошились зубы, но не от стискивания, а от непрочности наших зубов, которые потихоньку стали разваливаться еще в том возрасте, когда мы всегда были готовы.
И я ждала, когда это мучение достигнет апогея, когда наконец кулак сожмет мое сердце и выжмет из него всю кровь и освободит меня от круглого детского взгляда этого беспомощного, бьющегося в житейской паутине существа, потому что я уже перепробовала все: пригубила от его сердитой мимолетной ревности, посыпала свои раны крупной ссорой, периодически срываясь в командировки, но ни один самолет, ни один поезд не мог меня как следует увезти от этого слабого фантазера, которого ничего не могло освободить от его фантазий, хотя родители Алеши, реалисты, почуяв в сыне этот изъян, отправили его после окончания школы в мединститут, чуть ли не насильно всучив в руки скальпель. Что-то здравое все-таки появилось в Алеше за годы учебы, хотя он продолжал писать свой философский роман о жизни современного Фауста; волна здравого смысла размыла его застенчивость, но, просочившись сквозь нее, замутилась, как мне кажется, потому что наши девочки при Алеше до такой степени распоясывались, что обсуждали свои проблемы с мужьями и поправляли свое нижнее белье, на что Алеша, добродушно улыбаясь, говорил как бы в удивлении: «Ну что ты будешь делать, никто тебя за мужика не держит», — а жена его, наша Оксана Сатюгова, приговаривала с другой стороны стола: «Ну дай Ларке за тебя подержаться, она скажет, мужик ты или нет», а Ларка, то есть я, вроде как усмехалась, понимая шутку, кроша зубы в бессильной злобе.
Самое трудное: он действительно был нежный мальчик. Вечно то птичку пожалеет, выменяет ее у ловцов на перочинный ножик и отпустит, деревцу сломанную ветку перевяжет, нищему со скомканной улыбкой воровато, втайне от нас даст монетку. Соответственно, Оксана была грубовата; слишком яркие, даже яростные краски присутствовали в ее внешности, красота ее буквально клонилась под ними, как ветка, переполненная яблоками, как-то не удерживая на себе трепетную женскую прелесть, которая была в другой моей сопернице, Вале Леваде, хоть у той была более скромная внешность. Оксана эдакая царица — румяна, смугла, черноброва и грудаста, зубы — точно она родилась не в нашем городе и пила не нашу воду, от которой и дикобраз к тридцати годам полысеет, а Валя — принцесса, хрупкая, беленькая, с мелкими острыми зубками, тоже еще целыми, маленькими шажками, меленькой, миленькой улыбкой. Оксана сейчас вянет, как большая пышная роза, а Валечка увядает, как тонкий бутон, который почему-то так и не раскрылся, хотя нарожал от нашего одноклассника Гены Воронова, настоящего парня, летчика, на которого Валя променяла моего Алешу, троих детей, а как Алеша плакал после этого, знаю только я, прекрасно помню вкус этих слез.
Взрослая жизнь моя без Алеши имеет странное ко мне отношение, какое-то обратно пропорциональное, когда ты знаешь, что тебя много, так много в непонятно каком измерении, а в понятно каком почти нет тебя, хотя есть муж и сын, стало быть, должно быть чувство долга, но оно из тех чувств, которые выполняешь, а не чувствуешь — говорю лично о себе — и все время себя упрекаешь в этом дословном, скрупулезном, без теплоты выполнении, а как только начался в моей жизни Алеша, сразу она и началась, жизнь, точно не было для меня дела более важного, чем мучения, стояния между небом и землею, зависания между жизнью и смертью.
Это началось вдруг — на одной из наших вечеринок, где Оксана, как с цепи сорвавшись, впилась в Гену Воронова, потому что он действительно летал, помахивая серебряным крылом, тогда как Алеша все еще выражал готовность неведомого полета; но, выпив несколько стаканов шампанского, он взлетел и приземлился возле меня. Он почему-то решил, что вломится со своею отчаявшейся надеждой на жизнь, богатую красками и ветрами, в мой просторный внутренний мир, который на самолете не облетишь, а богатство-то все мое заключалось в приверженности к нему со школьной скамьи, это от нее, от