(Интро)миссия - Дмитрий Лычев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Новая часть за один день въехала в наш штаб. Тогда же появились и их солдатики — трое новобранцев из белорусских деревень и младший сержант, Виктор, как нетрудно догадаться, тоже воспитанник высокопроизводительных Печей. Мне иногда казалось, что печанские сержанты были везде. Новобранцы оказались симпатичными. Один — здоровый бугай, второй — чуть помельче, третий — толстенький и оттого милый и смешной. Я решил пока оставить их в покое — мне бы со своими разобраться. Когда-нибудь, начав с черненького Виктора, я постепенно доберусь и до остальных.
Капитан Голошумов мне нравился всё больше. Не как мужчина — он в шахматы играл. Не то, чтобы сильно, но мне для разминки хватало. Сегодня на его дежурстве я устроил аттракцион — игру вслепую. Мы устроились в Ленинской комнате, наплевав на программу „Время“. Я сел лицом к телевизору и спиной к шахматной доске и Голошумову. По моей просьбе выключили звук, дабы не мешал сосредоточиться. С непривычки я попросил белые. Голошумов получил мат уже при выходе из миттельшпиля. Заорал, что я смотрю на отражение в окне. Задернули шторы, и он начал белыми. Партия была тяжелая, сослуживцы восторженно галдели и сбивали с мысли. Я всё же провел пешку в ферзи, и Голошумов под уничижающие подначки с шумом положил своего короля и с горя закурил прямо в Ленинской комнате, обдувая дымом престарелых членов Политбюро, укоризненно наблюдавших за нами со стены. Третью партию я провел с сигаретой в зубах. Еле спасся от матовой атаки и предложил ничью. Славик, самоотверженно болевший за меня, уговаривал Голошумова ее принять. Уговорил. Я подлил масла в огонь, подойдя к доске и показав Голошумову матовую комбинацию в три хода с его стороны. Он схватил доску и убежал с ней в дежурное помещение. Теперь он оттуда выкрикивал свои ходы. Вдруг перестрелка шахматной символикой с его стороны притихла. Я обернулся. Прямо передо мной стоял ничего не понимающий замполит. Ребята объяснили ему, из-за чего, собственно, задерживается отбой и клубится табачный дым в боготворимой им комнате. Он не поверил и попросил продолжать. Но позицию я почти потерял. „Зевнул“ слона, но шел на твердую ничью. Замполит, перебравшийся к Голошумову, посоветовал ему проигрышный ход. Капитан не посмел ослушаться майора, да к тому же духовного наставника. Через пару ходов они сдались. Не сказав ни слова, замполит ушел.
Это был мой звездный час. Авторитет мой после этого вечера непомерно вырос. Замполит рассказал обо всём Мойдодыру, забыв настучать о нарушении распорядка дня. Тот промолчал. Знал бы он, что вечером я совершу очередной подвиг! У Боба уже два дня болело горло. Командир взвода выдал ему жаропонижающие таблетки, но они не помогали. В умывальнике я уговорил его раскрыть пасть и сразу заподозрил дифтерию. Я не знал, как она выглядит — сработала интуиция. Сообщил дежурному по части, тот — Мойдодыру. Командир попросил Ромку отвезти Боба в госпиталь.
На следующий день Мойдодыр узнал, что мой диагноз полностью подтвердился. До летального исхода было далеко, но кто знает, чем бы обернулось лечение жаропонижающими. Меня сделали внештатным фельдшером части. Бегать, как сестра милосердия, по окопам мне не довелось, ввиду отсутствия оных. Просто со мной все советовались. Год госпитальной практики позволял мне чувствовать себя уверенно. По вечерам я заботливо, даже слишком, смазывал ноги Славика противовоспалительной мазью — тот с непривычки истирал ноги в кровь. Я подарил ему свои носки. Вскоре с моей легкой руки все обзавелись носками вместо противных портянок. Ростик было завизжал, что носки положены лишь „черпакам“ и выше. Славик угрожающе потряс кулаком, и „черпак“ угомонился. С дедовщиной в нашей части было покончено раз и навсегда.
Тридцать первого декабря одна тысяча девятьсот восемьдесят восьмого года в десять часов утра состоялось долгожданное представление для офицерских детей. Дедом Морозом был Юра, Снегурочкой — жена одного из офицеров. Капитан этот потом долго ревновал, видя, как Юра тискал ее, на радость ничего еще в любви не понимавшим деткам. Я пригласил Славика понаблюдать за новогодними оргиями из своей киношной комнаты. Мы предусмотрительно не включали свет, дабы остаться незамеченными. Смеяться старались в кулачок по той же причине. Две киношные дырки располагались рядом, и мы сидели, прижавшись друг к другу. При очередном приливе смеха я крепко обнял его. Славик продолжал смеяться, видимо, приняв это за жест „крепкой мужской дружбы“. Моя рука стискивала его всё крепче. Я поцеловал его в шею. Славик отпрянул. Он чересчур возбудился — я видел это по дрожащим рукам, пытавшимся зажечь спичку. Но он остановил меня, молча рукой отодвинув от своего пышущего здоровьем тела. Барьер, воздвигнутый предками, был непробиваем. Мы, не досмотрев до конца шоу, ушли помогать остальным готовить праздничный стол.
Я получил с десяток поздравительных открыток. Самым милым было поздравление от Сашки, хотя он особенным разнообразием и не отличался. Как и в день рождения, он желал мне нескончаемого количества красивых мальчиков, прекрасно зная, что лучше него я никого уже не встречу. К двадцатому декабря я отослал ему поздравление с днем рождения. Не выдержал и написал массу теплых слов. Сейчас он отыгрывался, откровенно надо мной издеваясь. Мне было обидно, но только чуть-чуть. Раз он продолжает писать разные гадости — значит, неравнодушен. Как мне хотелось на мгновение перенестись в Минск! Просто для того, чтобы обнять егь и поздравить со всеми праздниками орально. Увы, Ёжик, на свое счастье, оставался недосягаемым. Самым последним я распечатал письмо от Мишки. Его опять положили в кардиологию. Ничего о своем пребывании в подчинении у злого майора он не писал. Да и зачем — я и так был в состоянии представить, как тот измывался над бедным солдатом. Бадма сдержал свое слово, вызовом в госпиталь враз прекратив Мишкины мучения. Сергей с Ежом, заразы, накапали Мишке про кота. Наврали, что это я его на тот свет изжил. Мишка в конце письма обещал мне жестоко за бедное животное отомстить — трахнуть всеми фаллосами, которые Сергей настрогал. Я вспомнил, что их там должно быть не менее двадцати, и приятная нега разлилась по телу. Послание Мишка закончил рисунком: несчастный кот, раздавленный машинами, в окружении стаи ворон. Я молил Бога о прощении. Мне было очень стыдно.
Письма с „гражданки“ играли в моей тамошней жизни очень большую роль. Еще со времен учебки я постоянно перечитывал их. Послания бывших любовников окунали меня в пучину полузабытой московской пидовской жизни. Со временем я перестал завидовать тем, кого оставил в столице. Их жизнь была однообразной. Все новости заключались лишь в появлении нового мальчика, который пропускался через всю тусовку — и опять толпа жила ожиданием новой жертвы ее похоти. Письма моих „натуральных“ теннисных и шахматных партнеров были более интересными. Один из них, Вадим, доводил до моего сведения все околоспортивные новости, которые нельзя было узнать из гнусного „Советского спорта“. Всё грозился меня выдрать в теннис — половина письма уходила на его фантазии по этому поводу. Со вторым, Володей, мы играли в шахматы по переписке. Занятие это было довольно нудным. Казалось, почтальоны делали всё возможное для того, чтобы я забыл позицию. Они испытывали нас на прочность памяти, но нам пока удавалось бороться с ними, а заодно и друг с другом. Мой лучший друг детства, так мною и не развращенный, залетел на три года в морскую береговую охрану — аж во Владивосток. Сначала я жалел его, потом, когда у него родилась дочка, стал немного завидовать. Иногда мне страшно хотелось ребенка (причем от женщины). Но завидовал я ему по большей части потому, что он должен был вернуться, когда дочке будет два с половиной года. Никаких тебе пеленок, ночных бдений и тому подобного. Хорошо устроился, гад!..
Самыми желанными были письма от моей кузины из Полтавы и от мамочки. Кузина, мой милый ласковый Светик, знала всю мою подноготную и ничуть не осуждала. Более того, постоянно задавала наводящие вопросы, провоцирующие меня на похвальбу своими сексуальными победами. Казалось, даже завидовала: ведь у меня такой большой простор для деятельности в отличие от ее пединститута (от слова „педагогика“). Она должна была через три года стать учительницей русского языка, вот я ее по этому поводу и подкалывал. Переписав уже упоминавшийся монолог Гретхен из „Фауста“, я выдал его за свое произведение. Она клюнула — я получил полный восхищения братцем ответ. Я ее пристыдил, и она на пару месяцев замолкла. С мамочкой отношения скадывались лучше, чем до моего отбытия „в ряды“. Мои гражданские похождения стоили ей огромного количества нервов. Я постоянно отсутствовал дома, предаваясь любовным утехам. А последние два года школы я просто прогулял, будучи впервые в жизни влюбленным и любимым. Только перед самым уходом я доверил ей свою тайну, рассудив, что у нее будет целых два года на то, чтобы всё обдумать. С каждым месяцем наши письменные отношения приобретали всё более доверительный характер. Она меня простила и поняла. И это было наибольшим счастьем в моей жизни.