Ногти (сборник) - Михаил Елизаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Танюша, в милиции уже никого нет, все по домам разошлись. Утро вечера мудренее…
– Тебя расстреляют, сукиного сына, а если не расстреляют, то сделают на зоне петухом!
Заломило в мочевом пузыре, я хотел отлить и не смог от волнения.
Она выскочила на лестничную клетку, я, запоздало, за ней:
– Танюша, а шарфик? Простудишься!
Только на улице я настиг мою Танюшку и, тоскуя, перерезал ей горло. Я был потрясен случившимся. Она умирала долго, как в опере.
Не помню, сколько я проплакал над ее расчлененным трупом, целовал ее в матку, даже отгрыз кусочек.
Пришел милицейский патруль: однозвездный лейтенант Сережа и ефрейтор Маслов.
Лейтенант Сережа растерянно спросил:
– Ваш труп?
– Моей жены.
Сережа переглянулся с Масловым, и тот расстегнул кобуру:
– Это вы ее убили так злодейски?
– Я не спускал с нее влюбленных очей, даже перелистывая порножурналы!
– Порнография есть прогрессивная форма эротического творчества, – разъяснил Маслов простоватому Сереже.
– Тогда кто убил? – беленился несдержанный Сережа.
– Может, хулиганы? – предложил я свою версию.
Уступил ефрейтор Маслов:
– Протестируем его по Бройлерману и Хрому. – Он достал затасканную брошюрку: – Ваше первое воспоминание?
– Я плескаюсь в околоплодных водах, слышу биение Ее сердца, шумы в Ее кишечнике, на моих пальчиках золотые перстеньки.
Сережа и Маслов взялись за руки от любопытства:
– Ваш самый частый сон?
– Во время родов обезумевшая акушерка выхватывает у роженицы младенца, дует в кровавую пуповину. Глаза новорожденного шлепаются на пол…
– О коитусах подробней! – крикнул ефрейтор.
– Вечно вы, Маслов, говорите загадками, – огорчился Сережа и поцеловал крестик.
– Куда смотришь, у, зенки твои бесстыжие, – Сережа запахнулся, – лучше продолжай.
– Женщина рассматривает Голое рассматривает Женщину целует Голое ласкает Женщину…
– Достаточно! – Торжествующий Маслов захлопнул брошюрку. – По Бройлерману и Хрому тестируемый склонен к садизму, вампиризму, флагелляции, салиромании, мазохизму, танатофилии, эксгибиционизму и клизмофобии. Он – насильник и убийца своей же жены, пострадавшей гражданки Шкуряк!
Маслов, увлеченный интеллектуальным пиршеством, не придал значения тому, что я вытащил у него из кобуры пистолет.
Я дважды выстрелил в ефрейторскую грудь. Он умер, как и жил – в бессознательном состоянии.
– Маслов, милый друг, Маслов, – заполошно взвыл однозвездный Сережа, – встань, пробудись!
И куда девалась природная ментовская стыдливость. Все уступило место безудержной скорби.
– А ты не горюй, девка, – сказал я Сереже, – мертвый мужик неделями сохраняет способность к семяизвержению!
– Будь проклят, разлучник! – Сережа метнул в меня тяжелой клипсой.
Мы жадно напились из Танюшкиного живота, а потом я выстрелил Сереже в висок.
Из лейтенантского ануса я немного позаимствовал и этим испачкал член Маслову. Впрочем, у Маслова член и так был в экскрементах, но поди разбери – чьих. Я обмазал и Сережиными. Экспертиза разберется. Налицо неуставные отношения, убийство на почве ревности с последующим суицидом.
Все сходится. Танюша в любовницах у Маслова состояла. О дочке своей и не вспоминала, когда на свидание шла. Лейтенант их застукал, вначале ее убил, потом Маслова-изменщика, а следом и сам застрелился.
Дочурка! Сиротка моя маленькая! Заждалась, наверное.
Там, где уродливые городские тополя, я пробирался домой, как фетиш распрекрасный. В моих глазах отражались ангелы.
Кулакова
Безобразно, как от пчел, отмахивался, и в штанах на уровне коленей сердечно пульсировало, но вот сосредоточился на главном – живот в перламутровых пуговичках спермы…
Ах ты, проститутка! Проститутка!
Взмыленные страстные слова понеслись к далекому кумиру Агафееву: «Как бы вы поступили на моем месте, Агафеев?» – подождал и не дождался ответа. Агафеев пребывал за тысячу миль на Востоке.
Но до чего же не умела танцевать Кулакова! Она в такт музыке приподнимала-опускала юбку, что обеспечивало ей парочку неказистых поклонников. Первый, коротышка с кирпичным лицом, приседал, как под обстрелом. Второй, долговязый, весь в черном, запрокидывал голову, натягивая кожу на огромном кадыке. С такого кадыка можно бросаться в пропасть – я так подумал, а после схватил Кулакову за вязаный рукав и поволок.
– Куда? – Раскрасневшаяся, она упиралась.
– В гардероб. Мы идем домой.
– Не пойду, – сказала кислая, как айва, Кулакова.
– Пусть не идет! – вмешались поклонники, а Кулакова гоняла по всей длине рта декадентский мундштук.
Я заискивающе поторопил Кулакову за бедро. Рыхлая мозоль оставила на чулке зацепку.
– Спасибо. Это последние, – язвительно поблагодарила Кулакова.
Поклонники, подыхая от смеха, недвусмысленно показали горячие и гладкие, как утюги, ладошки.
Пробился Агафеев: «А вот насчет ладошек уже подлость! Не церемонься!»
– Оставьте нас наедине, будьте так любезны, – сказал я официальным тоном.
На ступенях Кулакова шаркала и поскальзывалась. Охранник у выхода зачарованно клацал туда-сюда засовом и так изнуренно щурился, что зарделась моя красавица.
– Он чудо! Совсем еще ребенок, – почти серебристо засмеялась на улице Кулакова. – Ты не сердишься, что я поцеловала его на прощанье?
Из тумана выступил окрашенный в арестантскую полоску Святомощенский собор.
– Сколько раз просил?! Где обещанные вязальные спицы? Это была не моя идея, ты сама предложила: если кто глаз положил, то вместо танцев – с замужним достоинством в ридикюль и с клубка на палец наматывать!
Я губил ногами невидимых тараканов.
– Ходишь тяжело, как памятник, – подметила Кулакова.
Я втайне улыбнулся, я всегда делал так, чтоб она подмечала…
Кулакова, как дура, пялилась на свои некрашеные, в облачках, ногти.
– Да, да, знаю, что мучаю, что взбалмошная, ужасная женщина…
«Ох, она себя и любит». Я завистливо прикусил губу.
– Но я хочу летать! – Она взмахнула подолом. – А ты подрезаешь мне крылья!
«Бабские штучки», – шепнул Агафеев.
– Твое место в казарме! – Я пребольно ущипнул Кулакову за венку на запястье.
Точно опрокинули полные ведра, разлились длинные тени, подступили к ногам.
Я поцеловал Кулакову в мочку, а сантиметром выше сказал:
– Доигралась, дрянь, дала повод думать, что я для тебя – пустое место! Как прикажешь выкручиваться? – И заспешили от греха подальше.
Тени не отставали.
Кулакова разочарованно задыхалась.
– Мой мальчик струсил, мой мужчина, мой защитник, – смаковала она всю бабью горечь, а я только кривился:
– Прекрасно знаешь, что я могу с ними в два счета, но не хочу…
«Горжусь! – безутешный, рыдал Агафеев. – Горжусь тобой и скорблю!»
У Кулаковой от стыда горели щеки.
– Хорошо, что не жена… А если б жена?!
– Ты мне больше чем жена, ты – моя правая рука… Давай здесь свернем. Кажется, проходной двор, – предположил я и ошибся. Нас окружал тупик из глухих, без окон, стен.
Субъективный взгляд долой! Ни к чему он. Критиковать все хороши! Приближались коренастый и долговязый. Кулакова притихла, сморщилась, сделавшись из дебелой гуляй-девицы, эдакой ресторанной отрады, заплаканным носовым платочком. Коренастый окунул палец в слякоть и провел мокрый перпендикуляр на беленьком моем отложном воротничке.
– Раз! – всхлипнул его товарищ. Негодяй облизал палец, коснулся моих губ и задребезжал умиленно, по-стариковски: – Яблонька… Маленькая…
– Два! Теперь я! – Долговязый бросил дрочить, запахнулся и подступал с вытянутыми руками.
«Что же вы молчите, Агафеев? Подвели под монастырь и молчите?!»
Раздались трескучие выстрелы. Парни повалились, как сорвавшиеся с бельевой веревки рубахи.
– Все нормально, Кулакова, с меня причитается, но тебя посадят! – Я, обессиленный и влажный, съехал по стене на корточки, выронив пистолет.
Метались в небе электрические сполохи, шумело в далекой листве, из ниоткуда, отовсюду ответила тысячеликая Кулакова:
– Кто стрелял, того и посадят!
Всюду за мной хвостиком, ни на минуту не оставляет, по казарме скучает, но – ни на шаг. Я балетно переступил через бездыханные тела и поплелся домой, предвкушая ночь в объятиях Кулаковой.
– Если меня завтра арестуют, ты хоть ждать будешь?
Она, лукаво:
– Нет, не буду, – головой качает. Увидела, что я осунулся, прямо почернел – бросилась на шею, зацеловала. – Дурачок, за тобой пойду, как жена декабриста!
Впрочем, я и не сомневался. Все-таки моя правая рука.
Судья Антонина Васильевна Баранцева
Судья Антонина Васильевна Баранцева нестерпимо пахла испражненьями. Это началось с самого детства. Не помогали ни травы, ни дезодоранты. «Тонны мыла извожу», – плакалась она еще в юности дерматологу. От ущербности в ней обострилось чувство справедливости. Она болезненно ощущала себя в жизни и в младших классах писала стихи про одиночество.