Чапаев - В. Дайнес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Было еще совсем темно, когда поседлали коней и из Таловки зарысили на Порт–Артур. Пробирала дрожь; у всех недосланная нервная дикая зевота. Перед рассветом в степи холодно и строго: сквозь шинель и сквозь рубаху впиваются тонкие ледяные шилья. Ехали — не разговаривали. Только под самым Порт–Артуром, когда сверкнули в сумрачном небе первые разрывы шрапнели, обернулся Чапаев к Федору:
— Началось…
— Да…
И снова смолкли и ни слова не говорили до самого поселка…
Подъехали к Порт–Артуру; здесь стояли обозы, на пепелище сожженного поселка сидели кучками обозники–крестьяне, наливали из котелков горячий чай и вкусно так, сытно, аппетитно завтракали. Чапаев соскочил с коня, забрался на уцелевшую высокую стену, сложенную из кизяка, и в бинокль смотрел в ту сторону, где рвалась шрапнель. Сумерки уже расползлись, было совсем светло. Здесь пробыли несколько минут, и снова на коней, — поскакали дальше…
Подходили к Сломихинской. До станицы оставалось полторы–две версты. Здесь гладкая широкая равнина, сюда из станицы бить особо удобно и легко. А казаки молчат… Почему они молчат? Это зловещее молчанье страшнее всякой стрельбы. Не идет ли там хитрое приготовление, не готовится ли западня? Схватывались лишь на том берегу Узеня, а здесь — здесь тихо…
Батарея сосредоточила огонь. Станица, как раньше, молчала… Подпустив саженей на триста, казаки ударили орудийным огнем. За артиллерией с окраинных мельниц резнули пулеметы… Цепь залегала, подымалась, в мгновенную мчалась перебежку и вновь залегала, высверлив наскоро в снегу небольшие ямки, свесив туда головы, как неживые…
Орудия ревом крыли окрестность. Шарахался по полю гул, будто метался в стороны и смертно ревел гигантский зверь, загнанный в круг. В стоне, в свисте и в реве шли веселее цепи, ободренные огнем.
В черной шапке с красным околышем, в черной бурке, будто демоновы крылья, летевшей по ветру, — из конца в конец носился Чапаев. И все видели, как здесь и там появлялась вдруг и быстро исчезала его худенькая фигурка, впаянная в казацкое седло. Он на лету отдавал приказанья, сообщал необходимое, задавал вопросы. И командиры, так хорошо знавшие своего Чапая, кратко, быстро сообщали нужные сведения — ни слова лишнего, ни мгновенья задержки…
Цепи кидались стремительным бегом. В тот же миг срывались с цепей казачьи пулеметы. Цепи падали ниц, впивались в снежную коросту — лежали замертво, ждали новую команду.
Позади цепей носился Чапаев, кратко, быстро и властно отдавал приказанья, ловил ответы.
Вот он круто свернул коня, мчит к командиру батареи:
— Бить по мельницам!
— Все пулеметы с мельниц Скосить!
— Станицу не трогать, пока не скажу!
И, быстро повернув, ускакал обратно к цепям. Чаще, крепче и злей заговорили орудия. Станица нервно торопилась остановить бегущие перебежками цепи. Мельницы взвыли и вдруг разорвались, как лаем, сухим колючим треском: были спущены все пулеметы враз. Обе стороны крепили огонь. Но с каждой минутой ближе и ближе красноармейцы, все точней падают–рвутся снаряды, дух мрет от мысли, что смерть так близка, что близок враг, что надо смять его, у него на плечах ворваться в станицу…
Возбужденный, с горящими глазами мечется Чапаев из конца в конец. Шлет гонцов то к пулеметам, то к снарядам, то к командиру полка, то снова скачет сам, и видят бойцы, как мелькает повсюду его худенькая фигурка. Вот подлетел кавалерист, что‑то быстро–быстро ему сказал.
— Где? На левом фланге? — вскинулся Чапаев.
— На левом…
— Много?
— Так точно…
— Пулеметы на месте?
— Все в порядке… Послали за подмогой…
И он скачет туда, на левый фланг, где грозно сдвинулась опасность. Казаки несутся лавой… Уж близко видно скачущих коней… Подлетел Чапай к командиру батальона:
— Ни с места! Всем в цепи… Залпом огонь!
— Так точно…
И он пронесся по рядам припавших к земле бойцов.
— Не робей, не робей, ребята! Не вставать… подпустить — и огонь по команде… Всем на месте… Огонь по команде!!!
Крепкое слово так нужно бойцам в эти последние, роковые мгновенья! Они спокойны… Они слышат, они видят, что Чапаев с ними. И верят, что не будет беды…
Как только лава домчалась на выстрел — ударил залп, за ним другой… кинулась нервная пулеметная дрожь… Лава сбилась, перепуталась, замерла на мгновение… Еще миг — и кони мордами повернули вспять. Казаки мчатся обратно…
Сбита атака. Уж бойцы от земли подымают белые головы. У иных на лицах, неостывших и тревожных, чуть играет пуганая улыбка… Цепи идут под самой станицей… Чаще, чаще, чаще перебежки… Пулеметный казацкий огонь визгом шарахает по цепи. И лишь она вскочит, цепь, — бьют казацкие залпы, их покрывает мелкая волнующая рябь пулеметной суеты… Уж бойцы забежали за первые мельницы, кучками спрятались, где за буграми, где у забора — все глубже, глубже, глубже — в станицу…
И вдруг взорвалось нежданное:
— Товарищи! Ура… ура. „ ура!!!
Цепь передернулась, вздрогнула, винтовки схвачены наперевес, — это порывистой легкой скачью неслись в последнюю атаку…
Больше не слышно казацких пулеметов: изрублены на месте пулеметчики… По станице — шумные волны красноармейцев… Где‑то далеко–далеко мелькают последние всадники… Красная Армия вступала в станицу Сломихинскую…»
10 марта В. И. Чапаев направил в штаб 4–й армии донесение о том, что в час дня станица Сломихинская занята частями Александрово–Гайской группы. Противник отступил к Мар–Таз–убе, находившейся в 25 верстах северо–восточнее станицы. В самой Сломихинской состоялся митинг, на котором выступил Чапаев. Снова предоставим слово Фурманову:
«Чапаева Федор (Клычков. —Авт.) слушал впервые. От таких ораторов–демагогов он давно уж отвык. В рабочей аудитории Чапаев был бы вовсе негоден и слаб, над его приемами там, пожалуй, немало бы посмеялись. Но здесь — здесь иное. Даже наоборот: речь его имела здесь огромный успех! Начал он без всяких вступлений и объяснений с того вопроса, ради которого созвал бойцов, — с вопроса о грабежах. Но дальше он зацепил попутно и огромную массу ненужнейших мелочей, все зацепил, что случайно пришло на память, что можно было хоть каким‑нибудь концом»пришить к делу». В речи у Чапая не было даже и признаков стройности, единства, проникновения какой‑либо одной общей мыслью: он говорил что придется. И все же, при всех бесконечных слабостях и недостатках—от речи его впечатление было огромное. Да не только впечатление, не только что‑то легкое и мимолетное — нет: налицо была острая, бесспорная, глубоко проникшая сила действия. Его речь густо насыщена была искренностью, энергией, чистотой и какой‑то наивной, почти детской правдивостью. Вы слушали и чувствовали, что эта бессвязная и случайная в деталях своих речь — не пустая болтовня, не позирование. Это — страстная, откровенная исповедь благородного человека, это — клич бойца, оскорбленного и протестующего, это — яркий и убеждающий призыв, а если хотите, и приказание: во имя правды он мог и умел не только звать, но и приказывать!
— Я, — говорит, — приказываю вам больше никогда не грабить. Грабят только подлецы. Поняли?!
И на это приказание отозвались оглушительные и приветственные, и благодарственные, от глубин сердца радостные крики многотысячной толпы. Был неописуемый восторг. Красноармейцы клялись, веруя в слова, честно клялись своему вождю, что никогда не допустят грабежей, а виновных будут сами расстреливать на месте.
Увы, они не знали, что это невозможно сделать, что с корнем вырвать это на войне нельзя, но клялись они убежденно, и нет сомненья, что сократили грабежи до последней фронтовой возможности.
Помнятся обрывки чапаевской речи.
— Товарищи! — крыл он площадь металлическим звоном. — Я не потерплю того, што происходит! Я буду расстреливать каждого, кто наперед будет замечен в грабеже. Сам же первый этой вот расстреляю подлеца, — и он энергически в воздухе потряс правой рукой. — А я попадусь — стреляй в меня, не жалей Чапаева. Я вам командир, но командир я только в строю. На воле я вам товарищ. Приходи ко мне в полночь и за полночь. Надо — так разбуди. Я навсегда с тобой, я поговорю, скажу, што надо… Обедаю — садись со мной обедать, чай пью — и чай пить садись. Вот какой я командир!..
Я к этой жизни привык, товарищи.«Академиев»я не проходил, я их не закончил, а все‑таки вот сформировал четырнадцать полков и во всех них был командиром. И там везде у меня был порядок, там грабежу не было, да не было и того, чтобы из церкви вытаскивали рясу поповскую… Што ты — поп? Оденешь, што ли, сукин сын? На што украл?Чапаев грозно обернулся в одну, в другую сторону, даже перегнулся назад, глянул пронзающе и быстро, словно хотел узнать среди многотысячной серой массы того злодея, о котором теперь говорил.