Сентиментальное путешествие - Виктор Шкловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Немцы уже не разрешали ездить по тротуарам.
Искали повсюду оружия, даже в выгребных ямах; найдут, сожгут дом.
Вот тут и убил кого-то Горбань. Было это при гетмане.
Разбили немцев французы. Кончился Скоропадский. Кончился подлейший период истории Украины.
Но, кроме немцев, были еще французы.
У них тоже есть свое «классовое самосознание». Они решили занять Украину.
Так как французов на это дело потратить хотели мало, то доверенность на занятие Херсона была дана грекам.
Всего видала Украина, правительств, я думаю, до 20-ти.
Но о греках в Херсоне говорили с наибольшей яростью:
«Мусорное войско».
«Кавалерия у них на ослах».
И были тут еще англичане и еще кто-то, американцы, что ли, те ничего, говорят, – люди.
Греки заняли город и начали бояться. Боялись так сильно, что выселяли население целых кварталов и набивали ими хлебные амбары у Днепра.
Запрут людей, и не так страшно.
Загорелись раз амбары, и сгорело народу много.
Лежали на пожарище разные куски человечьего мяса. Начал наступать Григорьев. Сжал город так, что уже фронт шел около почты.
Григорьевцы, атакой перелезая через стенки дворов, заняли город.
Греки ушли, оставив раненых в том лазарете, где лежал я.
Приехали к этому лазарету утром люди на дровнях, пошли к доктору.
Доктор – седой украинец Горбенко.
Большой доктор, в Херсоне было много излеченных им, и в лазарете почти вся прислуга из бывших раненых.
Пришли к доктору григорьевцы и говорят, что сейчас перебьют они всех раненых греков, но беспокоиться нечего, дровни уже приготовлены, трупы увезут и бросят в колодец в крепости. Действительно, в крепости был колодец. Шириной сажени в три-две в поперечнике, а ляжешь у края и посмотришь вовнутрь, сходятся стенки, как рельсы на железной дороге, а в конце вместо дна мрак.
Но доктор Горбенко не отдал раненых греков бросить в этот колодец, и они остались живы.
Этот человек имел волю, по всей вероятности, потому, что он был хирург. При мне он еще раз отстоял человека. Принесли и положили рядом со мной раненого неприятельского лазутчика. Лазутчик был ранен смертельно ручной гранатой, брошенной в него в тот момент, когда он полз через наш фронт.
Это громадный человек с рыжей бородой. Как оказалось, беглый к белым матросам.
Уже наступала агония. Руками он все время теребил одеяло и, все захлебываясь, говорил: «Ой, мама, мама родная! Ой, ратуйте, православные!»
Пришел из Чека матрос с черным чубом и какой-то декольтированный.
У прочих матросов грудь открыта, и у него-то выглядит как декольте.
Встал на стул ногой и начал допрос.
«Ну, что, скажи, много нашей братьи продал?»
Кажется, эти люди были раньше знакомы.
Рыжий метался и стонал, ему впрыскивали камфору, он смотрел прямо перед собой, и все время пальцы его были в движении.
Черный быстро ушел.
Но в двери лезли солдаты.
«Дай его нам!»
Хотели убить.
Сестра, обращаясь ко мне, уже конфузливо жала плечами: «Вы видите», – но доктор Горбенко прогнал солдат, как кур.
«Я доктор, это мое дело».
К вечеру рыжий стал спокойным, умер. Отнесли в часовню.
Легкораненые из нашей палаты бегали смотреть на него.
Ворошили труп.
Солдаты пришли и рассказывали мне, что «белый» – толстый, а … у него громадный. Так перед тем, как сожгли труп Распутина в топке Политехнического института, раздели тело, ворошили, мерили кирпичом.
Страшная страна.
Страшная до большевиков.
Мне было очень грустно.
А белые напирали.
Уже в Херсоне как-то сквозило. На нашем берегу все время происходили восстания.
Ночью был отдан приказ увезти больных в Николаев.
Горбань не хотел ехать.
Пришел к нему его товарищ, председатель местного Совета, и сказал: «Нужно ехать, могут отрезать, крестьяне бунтуют кругом».
Ночью взяли нас; солдаты уезжали очень неохотно, они верили в то, что Горбенко вылечит их. Положили нас в телеги, повезли на вокзал.
На вокзале переложили в вагоны, на пол.
Прицепили к утру к поезду паровоз и повезли.
Так уехал я из Херсона, не увидев жены.
Солнце жарило. Нас не сопровождает никто. Легкораненые ухаживают за теми, кто не может ходить. Нет воды.
Стреляют где-то – бунтует какая-то деревня.
Когда бунтует деревня, то бьет в ней набат, и мечутся люди во все стороны, защищаясь от войска.
Поле, по полю – скирды, за скирдами солдаты, наступают на деревню.
А завтра возьмут. Но за деревней другая деревня, и когда-нибудь она тоже ударит в набат.
Поле широкое, солдатская цепь, не то наступает, не то отдыхает.
Торопиться некуда. Цепь редка, как зубья вил.
А мимо едет красный поезд. В поезде на полу раненые пензенские красноармейцы, и бредит от жары Горбань, и равнодушно смотрю я на свою судьбу. Я падающий камень – профессор Института истории искусств, основатель русской школы формального метода (или морфологического). Я тут был как иголка без нитки, бесследно проходящая сквозь ткань.
Стреляли в поезд, звенели провода там, где не были спилены столбы. Стреляли с поезда.
Но путь не был разобран, и к ночи мы приехали в Николаев. Медленно идут поезда с ранеными.
Это я видел последнюю перестрелку, дальше будет мирно. Значит, можно еще задержаться.
Белые наступали по правому берегу Днепра и пытались делать десанты около Ростова.
В районе Николаева – Херсона красных сил не было. Все учреждения свертывались, эвакуировались.
Полежали мы немножко в николаевском госпитале, потом положили нас опять в поезд и повезли куда-то.
По дороге раненые матросы восстанавливали справедливость и были заградительные отряды, торговали «робой» и шумели.
Рядом со мной лежал красный командир-артиллерист, раненный в ноги бомбой с аэроплана. У кровати его стояли желтые сапоги, сделанные из седельной кожи. Это ему сшили в утешение. На остановках он со стоном одевал сапог на одну ногу, на другую туфлю.
И шел гулять с барышнями. Находил их быстро.
Кругом лежали раненые, немного бредили, немного стонали.
Поезд шел-шел и уперся наконец в Елизаветград.
Сняли нас и повезли в еврейскую больницу.
Командир-артиллерист уже лежал, у него в ногах началась гангрена, желтые сапоги поставили около кровати.
Я ходил на костылях.
В этом месте необходимо выяснить мою родословную.
Виктор Шкловский родился от преподавателя математики Бориса Шкловского, который преподает еще и сейчас, и от Варвары Карловны Шкловской, в девичестве Бундель; отец ее, Карл Бундель, до конца своих дней не входил в русскую церковь, даже когда там отпевали его детей. Детей у него умирало много, и по закону они были православные.
Бабушка со стороны матери прожила со своим мужем 40 лет и не научилась говорить по-немецки. Я тоже не говорю, что очень печально, так как живу в Берлине.
Карл Бундель по-русски говорил плохо. Хорошо знал латынь, но больше всего любил охоту.
Итак, Варвара Карловна Бундель родилась в Петербурге от садовника Смольного института, сына венденского пастора Карла Бунделя, который без разрешения родителей 17 лет женился на дочери одного диакона из Царского Села, Анне Севастьяновне Каменоградской. Каменоградская же происходит от мастера гранильного завода. Двоюродный брат моей матери, Каменоградский, был диаконом при Иоанне Кронштадтском до конца его дней.
Отец же мой, Борис Шкловский, по крови чистый еврей.
Шкловский из Умани, и в уманскую резню их резали.
Потом оставшиеся в живых ушли в город Елизаветград, куда привез поезд меня и раненых красноармейцев.
В Елизаветграде жил мой прадед и был очень богат.
Умирая, оставил, по преданию, до ста внуков и правнуков.
У моего отца около пятнадцати братьев и сестер.
Дед мой был беден, служил лесником у своего брата.
Сыновей, выросших лет до 15 – 16, отправляли куда-нибудь искать судьбу.
Когда они ее находили, к ним присылали их братьев.
К дочерям же брали из числа мальчиков, играющих на улице, но хорошего еврейского рода, какого-нибудь 16-летнего малого, женили его, растили, делали его аптекарским учеником, а потом провизором. Большего ничего делать было нельзя.
Семья получалась дружная и, по большей части, счастливая.
Бабушка моя научилась говорить по-русски к 60 годам.
Любила говорить, что она прожила первые 60 лет для детей, а теперь живет для себя.
В семье мне рассказывали, что когда мой отец, который тоже женился очень рано, лет 18, приехал с первой своей женой и с новорожденным сыном в Елизаветград, то бабушка кормила грудью в это время своего последнего ребенка.
Когда внук плакал, то бабушка, чтобы не будить молодую мать, брала его к себе и кормила грудью вместе с дочкой.
Ездила бабушка за границу, была в Лондоне у своего сына Исаака Шкловского (Дионео), читала ему свою книгу воспоминаний.
Воспоминания ее начинаются с рассказов няньки и родителей о Гонте, кончаются на Махно.
Книга написана на жаргоне, мне она переводила оттуда кусочки.