Человек за письменным столом - Лидия Гинзбург
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из людей, общавшихся с Мандельштамом, некоторые уже понимали, какой он поэт, но никто так с ним не обращался. Настолько он не умел, не хотел и по внешним причинам не мог прибегнуть к каким бы то ни было сигналам литературного величия.
Опять собрание в Союзе с докладом о языке художественной прозы. Докладчик и участники прений, гордясь собой, утверждают: язык художественный — это не то же самое, что язык нехудожественный; у писателя должна быть индивидуальность; редактор не должен вписывать в чужую рукопись все, что ему вздумается.
Когда расходились, К., показывая, что знает цену подобным наивностям, сказал: «От этого сотрясения воздуха лучше писать не будут». Еще бы! Разумеется, от разговоров о языке художественной прозы книги не станут лучше, но люди станут лучше, хоть немного. Следовательно, в дальнейшем могут стать лучше и книги.
Они пришли сюда не для того, чтобы рвать сочеловеков зубами. Они пришли не для того и потому чувствуют себя хорошими. Они пришли, чтобы поговорить о том-то и том-то; не для того, чтобы кого-нибудь славить или топтать, или осуществлять еще иные внеположные задачи, при полном равнодушии к судьбе и смыслу вещей, о которых идет речь. Заинтересованность в вещи как таковой распрямляет дыхание. Что-то есть в этом от первичного узнавания мира.
Стоит кто-то на кафедре и говорит о том, какие замечательные неологизмы встречаются у классиков. И в качестве замечательного неологизма приводит чеховское: «дьячок окоченел от наслаждения». И вид у говорящего этот вздор почти счастливый, как у человека, который раскрыл глаза и увидел вещь, реальность. Выздоравливающий учится говорить и ходить. И первые шаги, и первое «папа-мама» лысеющего мужчины радостны ему и окружающим.
1956
На предсъездовском собрании писателей в Ленинграде замечателен был N. во время речи Матвеева. Горман Матвеев кричал, что надо уничтожить литературных чиновников, что от них все качества… грозил огнем и мечом. Реакция N. была неожиданной — он хихикал, ерзал на стуле, шептал на ухо соседу, в самых крепких местах кивал в такт головой: «Здорово же он их… этот Матвеев!» Он был страшно доволен.
Что за странность! Казалось бы, разговор о чиновниках и их вредоносности — смерть для N.. конец. Ничем умственным он заниматься не может, может только давать указания.
А дело все в том, что, если не по должности, то по натуре, N. бедный чиновник. Речь же шла о чиновниках министерских, реперткомских, главполиграфиздатских, всю жизнь больно его пинавших. А теперь пнули господ, публично, безнаказанно. И над господами можно хихикать, особенно сидя на хорах, где довольно темно. И он испытывает непосредственную, физиологическую радость мимолетного освобождения.
О том, что может из этого выйти для него лично, он не думает, не по легкомыслию, но потому, что его инстинкт, нюх твердит ему, что вообще из этого ничего не выйдет, что это только приятно возбуждающие слова.
1955
P. S. Когда, лет через пять, его все же сняли, он резонно сказал про своего преемника: «Не понимаю… И чем он лучше меня?»
На сереньком, мокроносом, моргающем лице редактора — лице недотыкомки — отпечатлелась цепкая борьба за жизнь, за место, за то, чтобы не растерли сапогом. По-видимому, он хочет и все не может сказать: «Ох, мне бы ваши заботы. И охота вам торговаться о том, психологизм у него или не психологизм. До того ли… Люди пожилые, умные, — хочется ему сказать, — видавшие то, что они видели (а в числе прочего мы действительно видели, как историко-литературные соображения становились ценой хлеба, чести, жизни), люди почтенные — не для денег, не для звания, а в самом деле занимаются тем, кто там классик и кто романтик. И вам не стыдно?»
С какой отвратительной безошибочностью расшифровывается затягивающая логика страха, усталости и растления. Еще немного, и, может быть, и я захочу сказать: «Брат мой! Недотыкомка серая!.. Мне тоже, кажется, все равно…»
Но по косности человеческой ни он, ни я, мы ничего этого вслух не скажем. И разойдемся, не оценив друг друга.
При Николае I (особенно в пору «мрачного семилетия») люди правительственного аппарата подразделялись на мерзавцев, полумерзавцев и полупорядочных. Мерзавцы помощью мракобесия продвигались выше и душили также и по собственной инициативе. Полумерзавцы мракобесием удерживались на своих местах и душили по приказанию. Полупорядочные от полумерзавцев отличались тем, что приказать им можно было почти все, но не все без исключения. Для некоторых надобностей их не употребляли. Что же делали порядочные? — они не принимали участия. У них были имения, и они имели эту возможность.
Вернувшиеся…Все они, особенно мужчины, рассказывают об этом приглушенно и как-то со стороны. Как будто цель их рассказа сообщить слушающим страшную и объективно интересную историю. Жалобы, негодование прозвучали бы неожиданно, ненужно. Самую же суть этой манеры составляет отсутствие удивления, совершенное отсутствие удивления. Удивление перед лицом общественного зла было детищем XIX века. Они же рассказывают о том, чего и следовало ожидать от двадцатого. «Закономерности всем известны, а вот вам еще характерный случай; случай этот — я». В прошлом веке так рассказывали (если верить литературе) русские дворовые о судьбах своих и своих собратий. Они знали цену поведению господ, но у них не хватало душевной силы, чтобы удивиться.
Говорят, Z., когда его исключали, вместо того чтобы выкручиваться, вдруг сказал приблизительно следующее: «Тогда было такое время. На меня могли донести. Я решил — лучше, если я сам буду доносить на всех».
Это заявление доконало его (по-видимому, он не только прикидывается, но отчасти действительно сумасшедший). Оно бросило страшный отблеск на прошедшую жизнь присутствовавших, и поэтому возбудило ожесточение.
1956
N. N.: — Многие говорят — им хотелось бы, чтоб вернулись самые молодые годы, студенческие. А я ни за что не хотела бы еще раз прожить молодость. Такую, как моя… Тупую… в полном непонимании всего.
N. N. — около тридцати лет.
— Разве тогда о нем плакали? — сказал Л. — О себе плакали. Одни плакали от страха; другие — думая о прошлом или о будущем. Все — иногда сами того не зная — о том плакали, что прожитого не исправить.
У классиков были всякие конфликты, но они ничего не знали про коммунальную квартиру в качестве возможной творческой площадки. В коммунальной же квартире, если только рассредоточиться, — все оказывается важным и в высшей степени действительным. В коммунальных ссорах именно все действительно и все совершенно правы. Я даже думаю, что скандалов необоснованных почти не бывает. Соседи в самом деле поставили под дверью соседей корзину с грязным бельем, не дают проветривать кухню или, напротив того, устраивают сквозняки, не гасят свет в коридоре (а мы за них платим), в самом деле сдвинули кастрюльку, заняли конфорку, не закрыли мусорное ведро. Это все ведь человеческие обиды, из высокомерного далека дач и собственных квартир называемые склоками.
В коммунальных квартирах примирения растлевают больше, чем ссоры; люди мирно общаются после всего, что они сказали друг другу, после всех видов, в которых друг друга видели. Эренбург в одном из своих романов с мягким юмором изобразил, как жители жизнерадостной коммунальной квартиры по утрам занимают очередь в уборную. Сублимировать внутриквартирные очереди в уборную, вообще вещи, озлобившие, унизившие поколения самых разных людей, может только писатель, отрешенный от жизни. Ильф и Петров не сюсюкали над Вороньей слободкой.
Замечательно, что организациям, проводившим обсуждение Дудинцева, официально поставлено в вину то, что дискуссии «вышли за пределы литературы». В этом стихийно-наивном формализме непроизвольно раскрылось укоренившееся представление о литературе как замкнутой системе условного правдоподобия (иногда довольно ловкого), которую нужно тщательно оберегать от соприкосновения с действительностью — иначе она взорвется.
На провокационные вопросы английских туристов Зощенко ответил, что он не может признать правильным сказанное о нем в постановлении. Это сочли криминалом, и местные организации решили возобновить травлю. Зощенко пытался объяснить: обладающий человеческим достоинством не может согласиться с тем, что он подонок, трус и предатель своего народа. Не может. Это было логично и наивно, потому что совсем не о том шла речь. Писатель — зодчий оттенков слова — хотел договориться с теми, для кого слова не имели не только оттенков, но и вообще никаких значений. Слова стали чистым сигналом административного действия. Событие, о котором шла речь, протекало в области полностью запредельной значащим словам и отраженным в них жизненным реалиям.