Центр - Александр Морозов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он оказался где-то за Савеловским вокзалом, там, где его город уже кончился и где начиналось что-то громадное и громыхающее. По сравнению с чем Юра чувствовал себя не только что птенцом (коим и был), а птенцом, выпавшим из гнезда.
Народу вокруг двигалось много. Но, как и пейзаж, люди эти выглядели для Юры непривычно. Они не образовывали единства, той вечерней городской толпы (на улице Горького, например), среди которой он шнырял, как юркий пескарик в стае своих. Здесь все дышало ка кой-то резкостью, казалось раздробленным, нелогичным, диссонирующим. Вот поволокли куда-то страшные по размеру, почти неподъемные дерюжные мешки. Вот четверо побежали почему-то через пути, как подстегиваемые тонкими вскриками маневрового паровоза. Сидели на тюках женщины с низко повязанными на лоб платками, сидели спокойно, но цепко поглядывали вокруг. Патруль остановился над спящим на скамейке солдатиком, распустившим верхние крючки на гимнастерке, вольно вытянувшим ноги в бессмысленно длинных сапогах. Но будить служивого почему-то не стал. Один патрульный аккуратно присел рядом, а другой пошел вслед за офицером, показывающим рукой на длинную желтую одноэтажку.
Юра смотрел и впитывал. Мощные, но беспорядочные ритмы насквозь материального необработанного мира.
Вдруг он увидел двоих, стоящих около одного. У двоих в руках были то ли тонкие трубы, то ли толстые прутья. Все-таки скорее всего обрезки труб, диаметром примерно такие же, как от газовой плиты в Юркиной квартире. Он не видел, как они избивают третьего трубами. То есть не уловил самого момента хотя бы одного удара. Но позы всех троих, их дергающиеся тела, руки, головы исполняли пантомиму, смысл которой мог быть только один: творилось зверство.
И, как змейка на флейту факира, как под гипнозом непереносимой боли, которую — пусть сразу умереть! — но надо немедленно отменить, двинулся Юра на подгибающихся йогах… Выяснить… Убедиться… Отвернуться и уйти — навечно будешь приговорен воображением, которое не остановится и вдесятеро нарисует… А может, еще и ничего страшного? На полпути (весь путь-то — метров в пятьдесят) он увидел, что к трем мужчинам подошел милиционер. А когда приблизился вплотную, разглядел, что у бетонного столба стоит мертвец. Он еще стоял, еще топтался и даже щурился. (И при этом из мелких трещин вокруг глазниц что-то сочилось.) Юра так и не увидел ни разу ни одного удара. Он увидел сразу результат. Двое с обрезками труб разбили лицо третьего до вздутой, бесформенной серо-лиловой маски (как морда бегемота) и теперь тоже топтались около, как бы изучая дело рук своих. Оглядывались на убитого, доругивались, то снова замахивались стальными обрезками, то в недоумении рассматривали их, как бы не понимая, почему эти предметы у них в руках. Молоденький милиционер оттеснял двоих от третьего. От того, что было недавно третьим. Он оттеснял их только и пару раз перехватывал за запястье их руки, когда они опять прорывались к бетонному столбу. К мертвецу, который все еще каким-то чудом стоял около него.
Народ быстро группировался полукружием в нескольких метрах, как бы оцепляя место ристалища. Рыцарского поединка. Слышались голоса:
— Ишь, уделали человека. Бядовые…
— И за что?
— Свои небось. Разберутся.
— Уже разобрались. Уделали по маковку.
— Средь бела дня…
— В Склифосовского надо!
— Не довезут. Чисто уработали.
Впереди толпы, совсем рядом с милиционером и двумя убийцами, бессмысленно и грозно что-то рычавшими, стоял Юра. «Свои небось», — пронеслась у него в голове услышанная сзади фраза. За что? Он понимал только одно, с оголенной, последней ясностью галлюцинации, что надо немедленно узнать: за что? Что это «за что» должно тут же выясниться и объясниться, иначе и совсем уж невозможно… ни жить дальше, ни возвращаться к жизни. К городу-терему.
Но в это мгновение оцепенение нарушилось. Люди — все как один — по какому-то признаку догадались, что предстоит уже только «словесное», что-то цивилизованное и рутинное, а д е й с т в и е кончилось. И — как выключили ток, приковавший людей к месту, — все разом сдвинулись, загалдели, полукружие-оцепление сломалось, и толпа вплотную надвинулась…
Юру сразу оттерли в сторону… Люди, сбросившие оцепенение, уже вовсю шуровали, проталкивались, кто как мог, поближе к бетонному столбу. Сначала он еще видел головы тех двух и милиционера, видел, что милиционер обращается попеременно то к ним, то к народу, увещевая, объясняя и требуя. Указывая рукой, как незадолго до этого офицер патруля, на желтое одноэтажное здание. Затем перед глазами Юры плясали, колыхались, сомкнувшись, уже только чьи-то спины. Он не очень сопротивлялся выталкиванию из горловины воронки. Настроение толпы передалось и ему, он тоже почувствовал, что мгновенный, ошеломляющий ужас выключен, взят в скобки, что секунды снова затикали на всех циферблатах жизни, и нормальная реальность снова продолжила свой непрерывный ход. Нормальная непрерывность, запнувшаяся мгновением дикости, запульсировала, торопясь затянуть свою ткань, рассеченную взбесившимся скальпелем.
Но настоящего облегчения Юра не почувствовал. Нормальная реальность снова сомкнулась и поглотила, приняла в себя тех двоих. С ними, наверное, разберутся, что-то с ними сделают, как-то поступят, но… как с нормальными людьми. А его сердце, саднившее, как от удара безжалостного, страшного кулака, выстукивало о другом: хотелось рвать их зубами, плевать, унижать и бить. Калечить всерьез. И обязательно принародно.
Око — за око, зуб — за зуб! Самое древнее в натуре человека. Оно завывало, вопило в нем… единственное, что могло утолить, уврачевать, уравновесить… Догнать! Он снова бросился в гущу людей, его быстро стиснуло с боков, а впереди возвышалась равнодушная, гороподобная спина. Он замолотил в нее кулаками, затем, обессилев — с досады на бесплодность усилий, — принялся просто толкать… ватное равнодушие преграды.
…Что же такое счастье? По крайней мере одна, и — потому, что настигает мгновенно, — самая острая его разновидность — проснуться и понять, что это был сон. И толкаешь не чью-то спину, а свою же подушку.
Есть ли та чаша с нектаром, в котором не плавала бы черная, субатомная частичка, неустранимая горошинка яда?
В чаше Юрия Гончарова плавали, и не одна, а три горошинки: распад семьи (это ничего, на это он, кажется, шел), распад личности (это он надеялся удержать под контролем) и страх. Чаша, наполняемая хмельным, вела от победы к победе, от возвышения духа к его воспарению, от эйфории к фейерверку фосфора мозга.
До обеденного перерыва он держался. Замкнутый, похмельный (то, что похмельный, могли только догадываться, но при этом не указывать пальцем, потому что с утра, перед работой, тщательно отдраивал себя изнутри и снаружи. А видели только, что замкнутый), держался на плаву, давал указания и принимал указания, устраивал короткие обсуждения («Так где мы стоим, ребята?»), плел сеть деловых телефонных звонков, удерживал дело на месте, чтобы оно если уж и не двигалось вперед, то хоть не разваливалось.
А с обеда исчезал. Заранее подготовив почву, так чтобы отдел — и выше отдела — чтобы коллеги и начальство убедились в необходимости его поездок в другие НИИ, в министерство, словом — «на объекты». Ни до каких объектов он не доезжал, а начинал, благословись, сразу с пивбара, точнее, с непритязательного «загончика», расположенного почти напротив Института. Вечно эта история продолжаться не могла. Но полгода могла. Пока расходовал капитал прежних лет — связи, умение держаться на плаву, авторитет. До тех пор, пока было что́ расходовать.
И… до вечера шла возгонка. Он в совершенстве изучил географию пивных автопоилок и винных кампусов (небольшие палисаднички и просто пятачки около винных магазинов, где табором стояли кочевники из племени «Из горла», из секты «Проталкивателей пробок», где из кустов раздавались храп и бульканье, а на ветвях росли обгрызенные граненые стаканы). И чем ниже соскальзывало солнце к западной кромке горизонта, тем выше всходило в мозгу солнце чумного веселья. Алкогольной, расплавленной радости, ограненной в бессмертные, переходящие, как эстафета, из рук в руки цилиндры.
Но в этой чаше плавала (и не плавилась) черная, субатомная частичка: страх. Если бы не ночи и не сны… Все это можно было бы еще выдержать. Но наступала ночь, и начиналась трансляция страха по проводам забытья. «Беспричинные страхи» — клинический термин, который он слышал когда-то от подкованного Кюстрина, не жильца на этом свете, но — неизвестно для чего — складирующего в голове множество экзотических сведений. Насчет беспричинных Юра не очень-то беспокоился. Знал, что в этом случае нужно просто держать себя в руках. Что они действительно беспричинные и утром разбегутся прятаться, как домовые по печным трубам. Что это просто отыгрыш перевозбужденных спиртовыми кубиками, пришпоренных нейронов. Что это надо просто терпеть согласно кондовой мудрости: «Любишь кататься — люби и саночки возить».