Соленые радости - Юрий Власов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бытие во всем вечном своем изменении не может стать совершенным, лишь приближаясь, но не становясь совершенством, опрокидывая все прежние гармонии. Нет конечной цели, нет конечной формы – движение вечно. Мысль – элемент Бытия и потому находится в вечном движении. Бытие по своей внутренней природе опрокидывает все предыдущие формы Жизни. Жизнь есть движение, неугасимое и бесконечное.
Тысячелетия дней манят меня.
Я не смею измерять жизнь тех, кто ищет. Им мало жизни, они не уместились в жизни, они не вложились в жизнь. Как измерить, что вдруг прервано и что отнимает у нас ограниченность нашей жизни?
Я ласкаю каждый уходящий день. Я тоскую о всех прошлых днях…
Белый подоконник. Белые сумерки. Мои белые руки. Темноватые улицы за белыми сумерками. Неподвижность светлых улиц. Светлое небо без туч. Глубокое и чистое свечение воздуха. Ночь без сна.
Я играю своими руками. Сплетаю пальцы. Разглядываю белые пальцы. Забавляюсь белыми пальцами. Любуюсь странностями белых пальцев… Я снисходителен, я не тревожусь: разве покой – только сон? Разве сила – только отдых и сон?..
Возьму штангу на грудь – и сразу вверх! Ни одного мгновения не засиживаться! Всю энергию сберечь для посыла. И ни одной трусливой мысли, робкой мысли. Каждая мысль находит свои мышцы, губит напряжение всех мышц. Не дать мышцам-антагонистам связать движение. Я должен войти под вес уверенно. Руки сами замкнутся в плечах. Штанге некуда будет деться.
Росой оседает утро на стеклах.
Смотрю на часы. Почти три часа пополуночи.
Разве победы-это лишь зал и громкая тяжесть «железа»? Разве это не для всех?! Разве все мы не назначены друг для друга?! Разве стойкость одного это не стойкость всех?..
Ночь свертывает свои часы. Ложится в тяжесть стальных дисков.
У победы высокое небо, чистое небо, яркое солнце всех судеб, утро всех судеб…
На пороге Ингрид. Она входит, снимает плащ, туфли.
– Лежи, – говорит она. – Пусть все так, будто меня нет. Читай, слушай приемник или молчи. Я знала, ты не спишь.
Она перебирает книги на столе. Потом выключает приемник:
– Пошлая музыка. К тому же тебе пора спать.
Она подходит к лампе. Лампа накрыта моей спортивной курткой. Я лежу и не шевелюсь. «Экстрим» стынет в моих глазах.
– Ты сейчас уснешь, милый, – говорит она. Это слово «милый»- оно так неожиданно, я вздрагиваю.
Я молчу и смотрю на лампу. Я накрыл ее, чтобы мрак не поглотил меня.
– Я слышала тебя, – говорит Ингрид. – Тебе плохо. Ингрид отбрасывает волосы на спину: «Прости за мой туалет. Я только приняла душ. Полчаса как вернулась».
– Кто ты?
– Я?.. Немного пою. Неплохо играю. Мой инструмент- фортепиано. Кроме того, в богатых домах нужны умелые партнерши для старого танго или твиста… Ты видел когда-нибудь свои глаза?
– Конечно.
– Ты ничего не видел. Иначе не спрашивал бы, почему я пришла.
– Это любопытно. Тогда расскажи, почему я не сплю.
– Если ты даже зажмешь себе рот – боль все равно будет звать. – Она ставит стул рядом с кроватью. Садится, закидывая ногу на ногу. – Я люблю эти часы: город спит. Это мое время, когда город спит. – Она показывает на стол: – Водка? Ведь ты выступаешь?
– Это пил Цорн.
– Кто?
– Наш переводчик, Ингрид.
Она идет к столу. Наливает на донышко стакана водку:
– Я буду противно пахнуть водкой. – Она выпивает водку.
Я смотрю на окно.
– Нравится ночь?-спрашивает она.
– Да, Ингрид.
Мы молчим, очень долго молчим.
Сотворение мира в белых окнах. Ингрид выключает лампу. Утро размывает белый сумрак.
Ищу ее руки. Она не противится. Я держу ее ладони.
Белая мгла, белый смутный овал лица, тишина – и быстрые французские фразы. Какое-то наваждение…
Она наклоняется и целует меня. Это легкое мгновенное прикосновение. Руки ее вздрагивают и слабеют в моих руках.
– Ты счастливый. Ты так поглощен собой, – говорит она. – Ты ничего не видишь. А ведь беды не только твоя привилегия. Ты, наверное, и столкнулся с настоящей бедой впервые. Не обижайся, это очень хорошо, что впервые. Слушай, не обгоняй слова. Больше тебе не будет плохо. Ты станешь другим. Ты учишься жить… – Она расстегивает мою рубашку и осторожно гладит меня. Потом наклоняется и целует. Я вдруг чувствую слезы на своем лице. Я даже не верю и рукой провожу по своим глазам. Нет, это не мои слезы. Я плакать не умею.
– Кто ты? – шепчет она.
– Почему ты плачешь?
– Ты прости… Зачем тебе две боли? Ты сейчас заснешь. Я умею колдовать. Ты сейчас крепко заснешь. Я у тебя здесь для того, чтобы ты заснул. Все твои мысли- это подушка мачехи. Не думай ни о чем. Разве заснешь на подушке из злых мыслей?.. – Она гладит меня. Мы молчим. Потом она тихонько напевает:
– «Можете изменить мою песню, но меня никогда не измените, никогда…» Нравится эта песня? – спрашивает она.
– Да.
– Я же знала, что это твоя песня, из всех твоих песен.
Усталость укачивает меня, и я засыпаю. Это даже не сон, а забытье. Сквозь пелену каких-то обрывочных видений ко мне прорывается шепот Ингрид. И я слышу, как она осторожно гладит мой лоб. Я ловлю ее руки. Она мягко освобождает их и шепчет:
– Спи, дорогой, спи…
Потом резкий удар в моем мозгу снова возвращает меня в белую ночь. Я не знаю, сколько я спал: десять минут, полчаса.
– Кто ты? – спрашиваю я Ингрид.
– У тебя горячие руки, милый.
– Кто ты?
– Не волнуйся, спи. – И она потихоньку напевает. Лежу и слушаю. Лишним движением боюсь спугнуть песню.
Она молчит. Она думает, что я сплю. Но я осторожно прикасаюсь к ее руке.
– В одной из восточных книг женские глаза названы осенними волнами, – говорю я. – У тебя осенние волны, Ингрид.
– Ты же сказал, у меня глаза совы.
– Я проглядел твои глаза.
– Спи.
– Я не засну, Ингрид.
– Подвинься. Нет, нет, халат я не сниму – это не нужно, нам не нужно. Я знаю, я все это знаю; когда больно, надо быть с кем-то очень родным. Боль засыпает, если ее стерегут. Ты забудь обо всем, закрой глаза, милый. Ни о чем не спрашивай. Я ведь сова. Сове все можно. Совы умеют стеречь боли. Спи, боль…
Я чувствую ее тепло. И усталость с каждым ударом сердца теряет зло. Ингрид гладит мою ладонь. Я протягиваю руку и ищу ее плечи.
– Не смей, я не женщина! Слышишь, я не женщина! Спи!..
– Ночь успокоения, – сонно бормочу я.
Она обнимает меня и шепчет слова, какие шепчут матери своим детям. Я расслабленно придремываю. Ее пальцы отсасывают все жары лихорадки. Сквозь дрему слышу непонятные слова. Она бережно баюкает меня своими словами, теплом своего тела. Я отпускаю вожжи сна.
И снова резкий удар возвращает меня в действительность. Мозг привычно проверяет мою готовность к борьбе доводами «экстрима».
– Ты славная, Ингрид.
– А ты, оказывается, умеешь льстить. Льстят те, кто выздоравливает. Браво, милый…
– Ты сиделка?
– Лежи смирно.
– Ты сиделка? Она прижимает ладонь к моим губам.
Сон придавливает. Я даже не успеваю лечь удобнее. Это настоящий сон. У него пудовые покрывала. Что за блаженный покой!
Я улыбаюсь. Приятно узнать старого приятеля. Этот сон укладывает меня, подставляет свои плечи. Крепкий и чистый мир здорового сна.
«Ну, трогай», – шепчу я, проваливаясь в забытье…
Большой сон трогает свой экипаж. Настоящий, добротный ход у этого сна.
Просыпаюсь внезапно.
Я вижу: Ингрид рядом. И она не спит.
– Зачем ты открыл глаза?
– Я долго спал, Ингрид?
– Два часа.
– Ты боялась пошевелиться? Я измучил тебя? – Ты спал, а у тебя шевелились губы.
Мы молчим. И я снова засыпаю.
Глава IV
После зимних тренировок у меня стала болеть спина. К августу я уже с трудом ходил. Боль была такая, что через каждые сто метров загоняла меня на корточки. Я делал вид, что зашнуровываю ботинок, а сам налегал грудью на колено. При этом позвоночник растягивался и боль слабела.
Поречьев доказывал, что «спина вот-вот отпустит», и уговорил поехать в Ригу. Там мы решили тренироваться последние шесть недель перед чемпионатом мира, а команда собралась в Сочи.
В Риге мне стало совсем плохо. Поэтому я очень строго планировал тренировку. В считанные подходы я должен был успеть дать хоть какую-то нагрузку главным группам мышц. Спина вела счет каждому подходу, пока, наконец, не наступал такой, после которого я уже не мог тренироваться. Болезнь постепенно сокращала число этих подходов. И я уже опускался на корточки через двадцать-тридцать метров и совсем не мог стоять.
Именитый хирург сказал после осмотра, что я обязательно попаду к нему. Он исключал самоизлечение.
Когда боль на тренировках совсем начинала мешать, а мне нужно было работать, я обязательно повисал на кольцах или турнике. Тренер обхватывал меня вокруг пояса и тоже повисал. И боль рассасывалась. Ноги становились легкими, и я мог тут же продолжать тренировку. И вот на это лечение я рассчитывал. Потом, когда я повредил мениск и стал работать на параллельных брусьях, чтобы не потерять силу, я совсем залечил спину. Но для этого понадобилось почти восемь месяцев. А тогда болезнь лишила меня нормальной тренировки. Я приходил в зал, разминался с пустым грифом и работал в станке для жима лежа. На другие упражнения я был неспособен.