Том 17. Пошехонская старина - Михаил Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Матушка плакала и тоненьким голоском подпевала: «Ангельский собор удивися»; я тоже чувствовал на глазах слезы. Одна Агаша, стоя сзади, оставалась безучастной; вероятно, думала: «А про персики-то ведь я и позабыла!»
Между тем у раки беспрерывно шли молебны. До слуха моего долетали слова Евангелия: «Иго бо мое благо, и бремя мое легко есть…» Обыкновенно молебен служили для десяти — двенадцати богомольцев разом, и последние, целуя крест, клали гробовому иеромонаху в руку, сколько кто мог. Едва успевали кончить один молебен, как уже раздавалось новое приглашение: «Кому угодно молебен? в путь шествующим? пожалуйте!» — и опять набиралась компания желающих. Настала очередь и для нас. Матушка просила отслужить молебен для нас одних и заплатила за это целый полтинник; затем купила сткляночку розового масла и ваты «от раки» и стала сбираться домой.
Был девятый час, когда мы вышли из монастыря, и на улицах уже царствовали сумерки. По возвращении на постоялый двор матушка в ожидании чая прилегла на лавку, где были постланы подушки, снятые с сиденья коляски.
От скуки я взял свечку и подошел к стене, которая была сплошь испещрена стихами и прозою. Стихи были и обыкновенные помещицкие:
Все на свете сем пустое,Богатство, слава и чины!Было бы винцо простоеДа кусочек ветчины! —
и анакреонтические:
Настя в пяльцах что-то шила,Я же думал: как мила!Вдруг иголку уронилаИ, искавши, не нашла.Знать, иголочка пропала!Так, вздохнувши, я сказал;Вот куда она попала,И на сердце указал.
Проза, с своей стороны, гласила:
«Спрасити здешнию хозяйку, каков есть Митрей Михальцоф…»
Но в самый разгар моих литературных упражнений матушка вскочила как ужаленная. Я взглянул инстинктивно на стену и тоже обомлел: мне показалось, что она шевелится, как живая. Тараканы и клопы повылезли из щелей и, торопясь и перегоняя друг друга, спускались по направлению к полу. Некоторые взбирались на потолок и сыпались оттуда градом на стол, на лавки, на пол…
— Ты что там подлости на стенах читаешь! — крикнула на меня матушка, — мать живьем чуть не съели, а он вон что делает! Агашка! Агашка! Да растолкай ты ее! ишь, шутовка, дрыхнет! Ах, эти хамки! теперь ее живую сожри, она и не услышит!
Матушка хотела сейчас же закладывать лошадей и ехать дальше, с тем чтобы путь до Москвы сделать не в две, а в три станции, но было уж так темно, что Алемпий воспротивился.
— Раньше трех часов утра и думать выезжать нельзя, — сказал он, — и лошади порядком не отдохнули, да и по дороге пошаливают. Под Троицей, того гляди, чемоданы отрежут, а под Рахмановым и вовсе, пожалуй, ограбят. Там, сказывают, под мостом целая шайка поджидает проезжих. Долго ли до греха!
Матушка взглянула на заветный денежный ящик, на лукошко с персиками и сдалась.
Решено было, что она со мной перейдет в коляску, и там мы будем ожидать утра.
— Поднимите фордек; может быть, хоть чуточку уснем, — прибавила она, — ты, Агашка, здесь оставайся, персики береги. Да вы, смотрите, поворачивайтесь! Чуть забрезжит свет, сейчас закладывать!
Я уж не помню, как мы выехали. Несколько часов сряду я проспал скрюченный и проснулся уже верст за десять за Сергиевским посадом, чувствуя боль во всем теле.
В то время о шоссе между Москвой и Сергиевским посадом и в помине не было. Дорога представляла собой широкую канаву, вырытую между двух валов, обсаженную двумя рядами берез, в виде бульвара. Бульвар этот предназначался для пешеходов, которым было, действительно, удобно идти. Зато сама дорога, благодаря глинистой почве, до такой степени наполнялась в дождливое время грязью, что образовывала почти непроездимую трясину. Тем не менее проезжих было всегда множество. Кроме Сергиевского посада, этот же тракт шел вплоть до Архангельска, через Ростов, Ярославль, Вологду. Движение было беспрерывное, и в сухое время путешествие это считалось одним из самых приятных по оживлению.
Мне и до сих пор памятна эта дорога с вереницами пешеходов, из которых одни шли с котомками за плечьми и палками в руках, другие в стороне отдыхали или закусывали. Экипажи встречались на каждом шагу, то щеголеватые, мчавшиеся во весь опор, то скромные, едва ползущие на «своих», как наш. Но в особенности памятны села и деревни, встречавшиеся не очень часто, но зато громадные, сплошь обстроенные длинными двухэтажными домами (в каменном нижнем этаже помещались хозяева и проезжий серый люд), в которых день и ночь, зимой и летом кишели толпы народа. Даже московско-петербургское шоссе казалось менее оживленным, нежели эта дорога, которую я впоследствии, будучи школьником, изучил почти шаг за шагом.
Вечером, после привала, сделанного в Братовщине*, часу в восьмом, Москва была уже рукой подать. Верстах в трех полосатые верстовые столбы сменились высеченными из дикого камня пирамидами, и навстречу понесся тот специфический запах, которым в старое время отличались ближайшие окрестности Москвы.
— Москвой запахло! — молвил Алемпий на козлах.
— Да, Москвой… — повторила матушка, проворно зажимая нос.
— Город… без того нельзя! сколько тут простого народа живет! — вставила свое слово и Агаша, простодушно связывая присутствие неприятного запаха с скоплением простонародья.
Но вот уж и совсем близко; бульвар по сторонам дороги пресекся, вдали мелькнул шлагбаум, и перед глазами нашими развернулась громадная масса церквей и домов…
Вот она, Москва — золотые маковки!
По зимам семейство наше начало ездить в Москву за год до моего поступления в заведение. Вышла из института старшая сестра, Надежда, и надо было приискивать ей жениха. Странные приемы, которые употреблялись с этой целью, наше житье в Москве и тамошние родные (со стороны матушки) — все это составит содержание последующих глав.
Зимние поездки, как я уже сказал в начале главы, были скучны и неприятны. Нас затискивали (пассажиров было пятеро: отец, матушка, сестра, я и маленький брат Коля) в запряженный гусем возок, как сельдей в бочонок, и при этом закутывали так, что дышать было трудно. Прибавьте к этому еще гору подушек, и легко поймете, какое мученье было ехать в такой тесноте в продолжение четырех-пяти часов. Сзади ехали две девушки в кибитке на целой груде клади, так что бедные пассажирки, при малейшем ухабе, стукались головами о беседку кибитки. Остальная прислуга с громоздкою кладью отправлялась накануне на подводах.
Клопами и другими насекомыми ночлеги изобиловали даже более, нежели летом, и от них уже нельзя было избавиться, потому что в экипаже спать зимой было неудобно. К счастью, зимний путь был короче, и мы имели всего три остановки.
У Троицы-Сергия, как и всегда, отстаивали всенощную и служили молебен. Но молились не столько о благополучном путешествии, сколько о ниспослании сестрице жениха.
XIII. Московская родня. Дедушка Павел Борисыч*
Как сейчас я его перед собой вижу. Тучный, приземистый и совершенно лысый старик, он сидит у окна своего небольшого деревянного домика, в одном из переулков, окружающих Арбат.* С одной стороны у него столик, на котором лежит вчерашний нумер «Московских ведомостей»; с другой, на подоконнике, лежит круглая табакерка, с березинским табаком, и кожаная хлопушка, которою он бьет мух. У ног его сидит его друг и собеседник, жирный кот Васька, и умывается.
Дедушке уж за семьдесят, но он скрывает свои года, потому что боится умереть. По этой же причине он не любит, когда его называют дедушкой, а требует, чтоб мы, внуки и внучки, звали его папенькой, так как он всех нас заочно крестил. Голова у него большая; лицо широкое, обрюзглое, испещренное красными пятнами; нижняя губа отвисла, борода обрита, под подбородком висит другой подбородок, большой, морщинистый, вроде мешка. Одет он неизменно в один и тот же ситцевый, стеганный на вате, халат, который скорее можно назвать капотом. Благодаря этому капоту его издали можно скорее принять за бабу, нежели за мужчину.
Еще рано, всего седьмой час в исходе, но дедушка уж напился чаю и глядит в окно, от времени до времени утирая нос ладонью. Переулок глухой, и редко-редко когда по мостовой продребезжит легковой извозчик — калибер[18]. Дедушка следит за ним и припоминает, что такому извозчику намеднись Ипат, его доверенный, из Охотного ряда до Арбата гривенник дал.
— И вся-то цена пятачок, а он гривенник… эхма! — ворчит он, — то-то, чужих денег не жалко!
Но если редки проезжие, то в переулок довольно часто заглядывают разносчики с лотками и разной посудиной на головах. Дедушка знает, когда какой из них приходит, и всякому или махнет рукой («не надо!»), или приотворит окно и кликнет. Например: