Самопознание Дзено - Итало Звево
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я считаю, что встреча с этим совершенно больным, но довольным и улыбающимся человеком была для меня роковой, но, может, я и ошибаюсь: может быть, это просто была одна из вех моей жизни, которую мне суждено было миновать.
Этот мой друг, Энрико Коплер, был очень удивлен тем, что я ничего не слышал ни о нем, ни о его болезни, о которой Джованни должен был прекрасно знать. Но у Джованни с тех пор, как он заболел сам, уже не находилось времени ни для кого другого, и поэтому он ничего не сказал мне о Коплере, хотя пользовался каждым солнечным днем, чтобы заглянуть к нам на виллу и подремать часок-другой на свежем воздухе.
В обществе этих двух больных я как-то раз прекрасно провел несколько послеполуденных часов. Разговор шел об их болезнях: для больного это самое лучшее развлечение, ну, а здоровому выслушать его, в конце концов, не так уж и тяжело. Правда, между ними было одно разногласие: Джованни был необходим свежий воздух, а Коплеру, наоборот, пребывание на свежем воздухе было запрещено. Но это недоразумение уладилось, когда поднялся небольшой ветер, и Джованни был вынужден остаться с нами в натопленной маленькой комнатке.
Коплер рассказал нам о своей болезни, которая не причиняла ему страданий, но совершенно лишала сил. Только сейчас, когда ему полегчало, он понял, как он был болен. Когда он заговорил о лекарствах, которые были ему прописаны, я стал слушать его с более живым интересом. Между прочим, врач порекомендовал ему какое-то весьма эффективное средство, которое обеспечивало длительный сон без отравляющего воздействия снотворных. Но ведь это было именно то, в чем я больше всего нуждался!
Услышав, что я нуждаюсь в этом лекарстве, мой бедный друг с радостью ухватился за мысль, что, может быть, и я болен той же самой болезнью, и стал советовать мне показаться врачам, дать себя выслушать и сделать все необходимые анализы.
Тут Аугуста рассмеялась и заявила, что я — мнимый больной. По лицу Коплера промелькнуло нечто весьма похожее на досаду. Но он тут же мужественно поборол в себе сознание неполноценности, на которую был обречен, и предпринял энергичное нападение:
— Мнимый больной? Ну, знаешь, я предпочитаю быть настоящим больным. Уж не говоря о том, что это какое-то смешное уродство, от твоей болезни нет никаких лекарств, в то время как мы, настоящие больные — вот тебе мой пример, — все-таки всегда можем подыскать себе в аптеке что-нибудь эффективное.
Он говорил как совершенно здоровый человек, и, должен признаться, это меня больно задело.
Мой тесть энергично его поддержал, но ему не удалось облить меня презрением, потому что в его словах слишком явно звучала зависть к моему здоровью. Он сказал, что если б он был здоров, как я, то, вместо того чтобы досаждать близким своим нытьем, бегом побежал бы на свою любимую работу, тем более что теперь у него почти не стало живота. Он не знал, что врачи вовсе не считают благоприятным признаком то, что он так похудел.
После нападения Коплера я действительно стал похож на больного, причем на обиженного больного, и Аугуста поспешила прийти мне на помощь. Поглаживая мою руку, лежавшую на столе, она сказала, что моя болезнь никому не мешает и что она вовсе не убеждена в том, что я сам в нее верю, потому что откуда же в таком случае взялась бы моя жизнерадостность? Так что Коплеру пришлось вновь прочувствовать неполноценность, на которую он был обречен. Он был совсем один в целом свете, и если еще и мог померяться со мной силами в отношении здоровья, то уж противопоставить любви, которую продемонстрировала Аугуста, ему было решительно нечего. Он так остро ощущал необходимость в сиделке, что позднее, не удержавшись, признался, как он завидует мне в этом отношении.
Мы вернулись к нашему спору — правда, уже в более мягком тоне — несколько дней спустя, когда Джованни дремал у меня в саду. Теперь, поразмыслив на досуге, Коплер уже стоял на том, что мнимый больной — это и есть настоящий больной, только болезнь поражает его глубже и потому серьезнее, чем настоящего больного. И в самом деле, нервы мнимого больного находятся в таком состоянии, что указывают на наличие болезни, даже когда ее нет, в то время, как настоящая их функция состоит в том, чтобы посредством боли предупреждать человека об опасности и заставлять его вовремя принимать меры.
— Да, — сказал я. — Это как с зубами, которые начинают болеть только тогда, когда нерв уже обнажен, и, чтобы вылечить зубы, его необходимо убить.
В конце концов, мы сошлись на том, что и мнимый и настоящий больной стоят друг друга. Именно при нефрите больному так не хватало предупреждения со стороны нервов, в то время как мои нервы были, напротив, так чувствительны, что предупреждали меня о болезни, от которой я умру лет эдак двадцать спустя. Иными словами, это были прекрасные нервы, и единственным их недостатком было то, что они оставляли мне слишком мало времени на то, чтобы радоваться жизни. Но так или иначе, Коплер сумел-таки зачислить меня в разряд больных и был теперь совершенно доволен.
Не знаю почему, но у бедного больного была настоящая страсть говорить о женщинах, и когда в комнате не было моей жены, он только о них и говорил. Он утверждал, что у настоящего больного, по крайней мере страдающего известными нам болезнями, сексуальная функция ослабевает, что служит организму хорошей защитой, в то время как у мнимого больного, который страдает, в сущности, только расстройством нервов, оказавшихся у него слишком уж усердными, эта функция приобретает прямо-таки патологическую активность. Я подтвердил справедливость этой теории, сославшись на собственный опыт, и мы высказали друг другу взаимные соболезнования. Сам не знаю, почему я не сказал ему, что давно уже не предаюсь никаким излишествам. Я мог бы признать себя если уж не здоровым — это могло его обидеть, — то по крайней мере выздоравливающим; тем более что назвать себя совершенно здоровым, зная все неполадки своего организма, все-таки как-то трудно.
— Ты желаешь всех красивых женщин, которых видишь? — продолжал допытываться Коплер.
— Не всех! — пробормотал я, желая дать ему понять, что не так уж и болен. И в самом деле, я не желал Аду, которую видел теперь каждый вечер. Она была для меня, что называется, запретная женщина. Шелест ее юбок не говорил мне ровно ничего, и, думаю, ничего бы не изменилось, если бы даже мне было позволено смять их моими собственными руками. Хорошо, что я на ней не женился. Это безразличие было — во всяком случае, так мне казалось — свидетельством подлинного здоровья. Может быть, мое желание было таким сильным, что исчерпалось само собой? Надо сказать, что это безразличие распространялось также и на Альберту, которая была весьма мила в своем скромном и аккуратном школьном платьице. Может, обладания Аугустой оказалось достаточно для того, чтобы утолить желание, которое возбуждало во мне чуть ли не все их семейство?! Вот это было бы действительно весьма нравственно!
Наверное, я не сказал ему о своем добродетельном поведении, потому что мысленно не переставал изменять Аугусте, и даже сейчас, разговаривая с Коплером, ощутил трепет желания при мысли о всех тех женщинах, которыми я из-за нее пренебрегал. Я представил себе женщин, которые шли сейчас по улицам, одетые с головы до ног, отчего все вторичные половые признаки приобретали в них особую привлекательность: в женщине, которой мы обладаем, они словно исчезают, атрофированные обладанием. Во мне всегда жила любовь к приключению — приключению, которое начинается с восхищения туфелькой, перчаткой, юбкой, всем тем, что скрывает и разнообразит формы женского тела. Но ведь в одном желании нет никакого греха! И все же мне не следовало давать Коплеру копаться в своей душе. Объяснить кому-нибудь, каков он есть на самом деле, — это все равно, что позволить ему поступать так, как он того желает. Но Коплер натворил еще больших бед, хотя ни в ту пору, когда он говорил, ни тогда, когда он перешел к действиям, он, конечно, не подозревал, куда это меня заведет.
Все речи Коплера я ощущаю столь значительными, что стоит только мне их вспомнить, как они тут же приводят на память чувства, которые они во мне вызывали, и людей, и предметы. Я вышел в сад, чтобы проводить моего друга: Коплер должен был возвращаться домой до захода солнца. От моей виллы, стоящей на вершине холма, открывался в ту пору вид на порт и на море, позднее заслоненный новейшими постройками. Мы остановились и долго смотрели на волнующееся под легким ветерком море: спокойный свет, льющийся с неба, дробясь на воде, превращался в мириады тревожных красных бликов. Ласкала взгляд мягкая зелень Истрианского полуострова, который огромной дугой вдавался в море, словно обретшая материальность тень. Молы и дамбы с их четкими прямолинейными очертаниями казались отсюда маленькими и жалкими, а вода в доках выглядела совсем темной оттого, что была неподвижной, или, может быть, она просто была мутной? Но покой в этой широкой панораме отступал на второй план, оттесненный живой, колышущейся краснотой воды, и вскоре, ослепленные, мы повернулись к морю спиной. На маленькую лужайку перед домом уже опускалась ночь.